тяготившей его жизнью. Но кем бы ни был сей таинственный незнакомец и какими бы ни были причины, вынудившие его расстаться с жизнью, он обладал весьма изысканным вкусом. Среди книг его имелись античные классики от Гомера до Петрония, кое-что из Средневековья, Данте, Монтень, Боккаччо, Мильтон, русская классика, из нового времени заумь вроде Пруста и Гессе, а еще больше философов, историков, различных мудрецов и прочей словесности, которую Саня, чей читательский интеллект, несмотря на пристрастие к роковым вопросам и университетскую среду, никогда не поднимался выше семейных романов Арчибальда Джозефа Кронина, в руки б не взял. Однако деваться было некуда, и если поначалу с отвращением, как ступающий по лужам домашний кот, он насилу заставлял себя окунаться во все эти эмпиреи, то постепенно к ним привык и даже стал находить удовольствие в этом неторопливом чтении.
Порою, отрываясь от книг, Тезкин развлекался тем, что на манер Шехерезады пересказывал обитателям Маячного содержание наиболее занимательных опусов и снова погружался в их дальнейшее изучение. Он почувствовал в себе давно томивший зов к познанию мироздания и, ночами глядя на свои любимые, такие знакомые и родные звезды, чей вечный свет согревал его душу, размышлял о человеческой природе и природе вещей, о конечности мира и бессмертии духа, о Боге и об огне, о монадах Лейбница и философии Николая Кузанского, об экзистансе и позитивизме, о путях, по которым идет человечество не то к истине и свету, не то к обрыву и тьме. Его увлекала философия истории и история философии, он думал о происхождении мира и смысле человеческого бытия – чем глобальнее была проблема, тем больше она его волновала, и наконец, почувствовав себя достаточно образованным, Тезкин решил, что и ему настал черед внести свой вклад в сокровищницу человеческого познания и взяться за перо.
Всему этому предшествовало, правда, одно событие, поначалу претендовавшее на то, чтобы быть комичным, но закончившееся вполне драматически. В зимнее время островок, находившийся всего-то в получасе лета от Петрозаводска, оказывался отрезанным от внешнего мира. Зато когда приходила святая в государстве избирательная страда, будь там буран не буран, метеорологам привозили урну, и вместе со всем народом они голосовали за народную власть.
Сие считалось в порядке вещей, и никому в голову не могло прийти, что должно быть иначе, но Тезкина подобная нелепица возмутила. Прошло больше месяца с тех пор, как не привозили почту, Саня изнывал от беспокойства, и нетерпение его дошло до такой степени, что, вспомнив вольнодумный дух альма-матер, он стал вести агитацию, призывая мужиков бойкотировать выборы. Суровые северные дядьки крякнули и, поскольку описываемые события происходили на фоне антиалкогольной кампании, уменьшился объем выдаваемого им спирта и ходили слухи, что скоро его и вовсе не будет, вынесли вердикт: ни хрена… И когда великолепным мартовским утром вертолет с урной приземлился на Маячном, метеостанция объявила бойкот.
Мало того, что это было само по себе че-пе. Положение осложнялось еще и тем, что вместе с урной на остров прилетел корреспондент областной газеты и весело сказал соскучившимся ребятишкам, что статья о выборщиках в самых отдаленных уголках края уже стоит в наборе и осталось их только сфотографировать. Но не тут-то было: избиратели с аристократической холодностью повернулись к весельчаку спиной и удалились. Их пробовали было уговорить, но мужики уже закусили удила, и бедняга остался ни с чем. А агитатор и пропагандист Тезкин, глядя на плоды своего труда, вместо удовлетворенности ощутил острый стыд. Он взял у растерянного корреспондента письма и ушел на дальний конец острова, чтобы не встречаться глазами с поникшим гостем, ничуть не виновным в тоталитарном характере власти и несвободе этих последних в российской истории спокойных выборов.
Зачем он это сделал? Тезкин и сам не мог теперь ответить на этот вопрос. Несколько минут он глядел вдаль, не раскрывая писем и казня себя за глупость, потом взял родительское послание, неторопливо его прочел, все оттягивая момент, когда раскроет то, что было написано рукою Катерины.
Какой же ждал его удар! Ее письмо было очень ласковым, но Тезкин, чувствуя в этой ласковости чтото подозрительное, летел вперед через строчки и наконец нашел. Козетта писала, что ее мужа посылают в Германию, она едет вместе с ним, и, наверное, надолго. Тезкин поднял голову, посмотрел окрест себя безумными глазами и услышал, как на станции заработали моторы, вертолет с несолоно хлебнувшей урной взмыл в чистейшее карельское небо и, не сделав, как обычно, над островом круг, без всяких сантиментов отправился в Петрозаводск, унося в своем чреве запоздалый и бесполезный донос на антисоветчика, возмутителя спокойствия и нарушителя статистики Александра Тезкина. А сам он упал на снег и даже не зарыдал, провалявшись так незнамо сколько, и, когда очнулся, солнце уже садилось в той стороне, куда улетела его возлюбленная, а Тезкина начал бить озноб.
Наутро он был совершенно болен, его мучил кашель, нездоровый румянец заиграл у него на щеках, и даже водка с перцем и чесноком не помогала – так вернулась к нему его застарелая болезнь, обостряясь отныне всякий раз ранней весною. Нужно было уезжать с этого острова с его сырым и холодным климатом, но уезжать теперь было не к кому и незачем. Все связи с миром оказались порванными, и тезкинское пребывание на Маячном неожиданно затянулось.
2
Молодость опадала с него, как шелуха. Год спустя он совсем не походил на того юношу, что приехал на этот островок за романтикой и отдохновением от благ цивилизации. От былой тезкинской восторженности не осталось и следа. Александр огрубел, заматерел и внешне мало отличался от окружавших его людей. Этот год дал ему даже больше, чем университет, чем все его прежние скитания и армия, ибо когда на глазах у человека в одном и том же месте происходит смена ветров, облаков и температур, времен года, дня и ночи, то в душе его неизбежно что-то меняется. Уединенность, отсутствие светских развлечений и близость к природе принесли успокоение. Скоро стало ему казаться, что живет он здесь очень давно, а все прошедшее было и вовсе в другой жизни. И, начитавшись книг, насидевшись долгими зимними ночами возле печи и краткими летними – на берегу озера, когда ни одна звезда не зажигалась над миром, а лишь, прекрасное и таинственное, висело над головой небо, начинавшееся от самой земли и опрокинутое в глубину космоса, он ощущал себя на грани стихий и принимался писать что-то невыразимо чудесное о тайнах и символах бытия. Он писал с не меньшим трепетом и восторгом, чем свой юношеский роман о прекрасной Людмиле и купавинском лете, он писал, объясняясь миру в любви и сожалея о его изъянах и точно чувствуя порой за спиною дух своего несчастного утопшего предшественника, вознамерившегося спасти Россию. Ему казалось, что он знает и сможет сказать нечто такое, чего не говорил до него никто. Он ощущал себя едва ли не мессией, и от этого становилось ему чуть легче, когда вспоминалась Козетта, – воистину философами и пророками на Руси становятся либо от большого ума, либо от большой тоски. Но если копнуть поглубже любого из этих мессий и радетелей рода человеческого, то за их радениями откроется обыкновенная любовная или какая еще драма, и, чтобы ее похерить, они готовы перевернуть весь мир, устроить революцию или рывок в рынок, обманывать самих себя и двести пятьдесят миллионов человек, а историки потом будут недоумевать, как это вышло, что вдруг рассыпалась величайшая империя.
Но Тезкин не был бы Тезкиным, если бы и в здешней глуши он не ухитрился завести романа не на бумаге, а наяву. Героиней его была совсем молоденькая девица, работавшая экскурсоводом в Кижах, от которых было до Маячного чуть меньше сорока километров. Немного притомившийся от вынужденного отшельничества, Саня весьма охотно с ней подружился, катал в тихую погоду на лодке вдоль островов, обучал ловить рыбу, а самое главное – читал ей свои философские изыскания. Любушка взахлеб слушала его бредни. Он казался ей существом необыкновенным, и не прошло двух недель, как она была без памяти в него влюблена. Что касается Тезкина, то он поначалу не ставил никаких целей охмурить невинное создание. Он просто соскучился по родственной душе, хотя девушка ему, пожалуй что, нравилась: она была в том исконном северном стиле, что еще не перевелся в отдаленных местах нашего Отечества. Но даже если бы каждый из них и стремился к тому, чтобы их отношения не перешли за грань взаимного дружеского участия, сама судьба позаботилась бы их соединить.
В один из таких вечеров, когда Санечка был особенно в ударе, прочитав своей юной слушательнице главу о типах цивилизаций и движении по кругу человеческой истории, Любушка назадавала ему столько глубокомысленных вопросов, свидетельствующих о ее неподдельном интересе к философскому опусу, что осталась ночевать в Саниной комнатке и вышла оттуда уже утром, щурясь на изрядно поднявшееся над соседним островком солнце и босыми ногами ощущая тепло дощатого крыльца. А Тезкин как ни в чем не бывало продолжал дрыхнуть под нежными взглядами своей возлюбленной, и мутен был его сон – ему снилась Козетта.
Так они прожили все лето. На веревках, как несколько лет назад в тезкинской судьбине, снова сушились рядом обдуваемые онежским ветерком его и ее трусы, рубашки и майки. Метеоженки на Любу сперва косились, но была она бесхитростна, работы никакой не чуралась, в свою очередь готовила на кухне и помогала снимать показания с приборов. К ней быстро привыкли и не ставили в вину, что живет она с мужиком нерасписанная.
Однако северное лето обманчиво и коротко. Вскоре снова задули холодные ветра и зажглись над Онегой звезды. Люба собралась зимовать и говорила