глубже.
– А моя стерва меня бросила, – сказал он и снова выпил. – На черта ей, говорит, такая жизнь сдалась. Этим-то хорошо, два года отбарабанили – и домой. А я тут шестой год. В Афган просился – не взяли. Как думаешь, там много платят?
– Наверное.
– Да уж побольше, чем здесь. А места хуже нет – даже буряты скот сюда не гоняют.
Он принялся что-то рассказывать, она не понимала и половины, но делала вид, что слушает.
– Сволочи, сами там сидят, сытые, с бабами… Лекарств никаких, смертность жуткая, а кому есть дело?
Козетта чувствовала, что ему надо выговориться, и не перебивала его, но, как только он умолк, вставила свое:
– Слушайте, вы же знаете, что он болен. Отправьте его в госпиталь.
– Кого? – спросил он осоловело. – А, е…ря твоего? Ты думаешь, он один такой?
– Меня интересует только он.
Начальник усмехнулся:
– Ну хорошо, положу я его в госпиталь. Сколько это? Две недели? Месяц? Больше его там держать никто не станет. И что потом? Все равно у него начнется черт знает что – бронхит, плеврит, чахотка, я не знаю. Его надо переводить отсюда, пока не поздно.
– А вы можете это сделать? – спросила она.
Он ничего не ответил, снова выпил, и лицо у него стало мерзким, как у московского таксиста.
– Это трудно.
А затем оглядел захмелевшими глазами ее ладную фигуру.
– Впрочем, если ты хорошо попросишь…
У Козетты все оборвалось внутри, хотя с самого начала она знала, что именно так все и кончится и за этим она сюда шла. Она вдруг отчетливо представила, как двинет по опухшей роже и выйдет на свежий воздух, но понурая тезкинская фигура, удалявшаяся по бесконечному коридору в небытие, встала у нее перед глазами, и, сама себя не узнавая, спокойным голосом, точно речь шла о чем-то будничном, она произнесла:
– Хорошо. Только вы сделаете все, что обещали.
Он ничего не ответил, подсел к ней поближе, положил руку на колено и вдруг быстро зашептал, наклонившись к самому уху:
– Слушай, на черта он тебе сдался, этот доходяга? Ты молодая, красивая баба, что ты, себе цены, что ли, не знаешь?
Он все больше распалялся, и она чувствовала, что только для того, чтобы распалиться, он все это и говорит. Ей сделалось гадко, и она быстро сказала:
– Ну, живее, что ли!
– Сейчас, сейчас, – засуетился он.
– Простыню только постелите. У меня в сумке есть.
Полчаса спустя, накрытая халатом, она лежала на жесткой кушетке, отвернувшись к стенке и всхлипывая, а начальник медсанчасти стоял над ней и растерянно бормотал:
– Ты это… предупреждать надо было… Бля, – обхватил он голову руками, трезвея, – дурочка, да неужели ты думаешь, что я здесь в самом деле что-нибудь значу? Да я и не знаю, кто такие вопросы решает-то. Тебе, поди, с полканом переспать надо было. Эх ты, шалашовка!
Козетта приподнялась, поглядела на него невидящими глазами, судорожно пытаясь отыскать в голове хоть одну мысль, опустошенная настолько, что не осталось в душе даже ненависти, и проговорила:
– Если через неделю его отсюда не переведут, я разыщу вас под землей и убью, как собаку.
Угроза эта прозвучала нелепо, и сама девочка с озябшими плечами, дрожащая от озноба, была такой жалкой, что в душе у мужчины что-то шевельнулось, и он как бы нехотя сказал:
– Ни хера его никто не отпустит. У нас и так в этом году людей не хватает. А что кровью харкает – это худо, как бы совсем не загнулся. Вот что, – произнес он наконец, – я напишу тебе справку, что у него открытый туберкулез. Здесь и это ничего не значит. Но если ты поедешь с ней в Москву, может быть, у тебя что- нибудь получится.
Ветер стих, глотая слезы и сжимая в руке листочек, заключавший в себе надежду на спасение Тезкина, Козетта плелась обратно по заснеженной дорожке, спотыкаясь и оскальзываясь, и огромное небо над ее головой с немыми мерцающими собеседницами ее любимого было видно от края до края – только мешали фонари и скользящие над степью прожектора. Но Катя всей этой красы не видела, и случайно попавшийся ей навстречу знакомый тезкинский сержант поразился тому, как переменилось лицо приглянувшейся ему утром девушки.
Он хотел ее спросить о свидании, но Катя прошла мимо, как бы прошла она сейчас и мимо самого Александра. Случившееся отрезало его от нее, казалось, навсегда. Во всяком случае, меньше всего ей хотелось увидеть еще раз того, ради кого она все сделала.
«А москвич-то прав был, – подумал сержант, глядя ей вслед, – не надо им было встречаться?»
Часть вторая
1
Месяц спустя Тезкина, уже не встававшего с койки и мысленно примерявшегося к цинковому гробу, отправили в Москву и положили в госпиталь. У него действительно оказались тяжело пораженными легкие, и одно время положение его было серьезным, но энное количество лекарств, усиленное питание и добрый уход сделали свое дело. Весной он стал мало-помалу оживать, хотя врачи пообещали ему инвалидность на всю жизнь.
Из госпиталя его выписали в апреле ровно год спустя после призыва, признали негодным к дальнейшей службе, комиссовали и отправили долечиваться в санаторий. Там он безропотно выполнял все предписанные процедуры, но никому не рассказывал ни про метельную забайкальскую степь, ни про близость ярких и крупных звезд – все это словно стерлось из его памяти, а душа погрузилась в оцепенение.
Однажды к нему приехал Голдовский, привез фруктов и несколько свежих анекдотов, очень одобрительно отозвался о хорошеньких медсестрах в коротких халатах и только в самом конце сообщил главную новость, немного опасаясь, что она может травмировать друга.
– Прав ты был, Сашка. Катерина-то, слышь, замуж вышла. Такие вот, брат, дела.
Голдовский ждал вопросов или просто горьких слов, но Тезкин упорно молчал, точно и Катерины никакой не помнил.
– За какого- то адвоката или юриста, хрен его знает. В общем, похоже, продалась наша козочка.
Перед ними сиял куполами Савва-Сторожевский монастырь, был чудный весенний день, и Голдовскому странно было представить, что его товарищ был еще совсем недавно на краю света, едва не угодив с этого края на тот. Он был страшно рад, что Сашка вернулся, и подобно тому, как некогда утешал его Тезкин в период приступа неразделенной любви к коварной Козетте, Лева стал уговаривать друга не хандрить. Мол, все это, брат, ерунда, не на одной Козетте свет клином сошелся, да и вообще, наверное, к лучшему, что все так вышло.
– Это просто на нас с тобой какое-то затмение, брат, нашло. Согласись, что может быть путного в девке, которую мы сняли в кабаке?
– Пошел вон, – сказал вдруг Тезкин негромко.
– Кто? – опешил Лева.
– Ты пошел вон.
– Ты чего, брат? – пробормотал Лева, вставая. – Ты соображаешь, что говоришь?
– Соображаю, – ответил Тезкин злобно, и лицо его побелело.
Голдовский не на шутку перепугался.
– Может, позвать кого надо?
– Уходи же скорей! – простонал больной, и Лева, пожимая плечами и бормоча, что все они психи, ретировался, а Тезкин, оставшись один, зарыдал.
На следующий день он с жутким скандалом сбежал из санатория домой, и остановить его никто не смог. В него точно бес вселился, он сделался раздражительным, грубым, орал на всех, кто приставал к нему с расспросами и увещеваниями, и целыми днями слонялся по дому или по улицам, не зная, как справиться с душевной мукой. От милого балбеса и шалопая, каким был Санечка год назад, не осталось и следа. Работать он никуда не устраивался, лечиться не лечился, и бог знает, что мог сотворить в таком состоянии и сколько оно продлится. Видно, недаром так хотелось Анне Александровне родить девочку – замышлявшийся как утешение в старости, сын стал сущим наказанием для своих домашних.
Больше всего это не устраивало старшего тезкинского брата Павла. Он был человеком серьезным и грозил младшему самыми ужасными карами, которые только придумало социалистическое государство для бездельников и отщепенцев.
– Тоже мне нашелся! – злился Павлик. – Миллионы ребят служат – и ничего. А этот, гляди, цаца какая! Можно подумать, его туда первого взяли!
– Оставь его в покое, – слабо просила мать.
А Тезкин теперь точно вспомнил и никак не мог забыть ни высоких заборов, ни вышек, ни воя сигнальной сирены, ни мерзлого до судорог металла, ни яростного лая собак, ни утренних по часу продолжавшихся разводов на бетонном плацу в сорокаградусные морозы. Все это слишком въелось и в душу его, и в плоть, снова бил его озноб и не хотелось жить после того, что он там увидел. Впечатления, некогда запавшие в него холодными кристалликами, теперь оттаивали и превращались в грязь, бродили и лихорадили, будили среди ночи и преследовали наяву. Он чувствовал, что за его вызволение из этого ада была заплачена неимоверно высокая цена, на которую он бы никогда не согласился и которой не стоил, но вернуть ничего было нельзя – а только, как теперь жить, он не знал. Вся его чудесная звездная философия, все оберегавшие прежде мысли о тщетности и суете бытия рухнули под напором ожившей памяти. Тезкинская душа замутилась и начала по-настоящему страдать. Он изводил себя воспоминаниями, пробовал было пить, но подточенная гепатитом печень отреагировала так, что даже традиционного российского утешения достичь бедняге не удалось.
Наконец им и в самом деле заинтересовалась милиция, пригрозив привлечь за тунеядство, если он никуда не устроится или не продолжит лечение. Но угроза была напрасной – отчасти, может быть, он и стремился к тому, чтобы снова вернуться в мир, откуда его извлекли, пусть даже по другую сторону ограды.
Иван Сергеевич и Анна Александровна горевали над судьбою заблудшего