Лишившись на поле брани мужа моего, убитого в последнюю отечественную войну, на турецких границах, при крепости Варшаве, в чине аудитора, с тремя малолетными грудными детьми…»

Порфирий не успел еще дочитать, как вдруг мнимая Анастазия вскочила с дивана, бросилась к нему.

— Нет! — вскричала она, — я от тебя не отстану!.. нет, соблазнитель! ты лишил меня чести, сманил от отца и матери!..

— Прочь! — вскричал Порфирий, оттолкнув ее. Бумаги посыпались на пол.

— Я, прочь?… жена твоя прочь!.. Ты кого упрашивал давиче?.. Чьи целовал ты очи?..

— Извольте, госпожа Пршипецкая, собрать свои бумаги с полу и идти…

— Пршипецкая? так что ж, что Пршипецкая! Для тебя же назвалась Пршипецкой!..

— Извольте отправляться к своим грудным детям! — вскричал Порфирий, — покуда я не послал за полицией!..

— Обманщик, лекаришка! дуб, пень, колода, мешок, дылда, лотва, мерехлюндия!..

Осыпая бранью Порфирия, госпожа Пршипецкая собрала бумаги свои, накинула платок на голову, схватила со стола кусок пунцового гроденапля,[16] купленного Порфирием на тюнику для обожаемой Анастазии, и — бросилась в двери. Из полузатворенных дверей высунула она язык, плюнула чуть-чуть не в лицо бедному Поэту, вскрикнула: у-у! писаришка безмозглой! — и исчезла.

Усталость, клонящий сон, Зоя, хаос… бродили в мыслях Порфирия; приперев двери на крюк, он бросился в платье на постель и, вздохнув глубоко, заснул.

X

Бал Романа Матвеевича сделал ужасный переворот в городе. В полковом штабе, в полиции и в уездной суде все вздыхали; мысль о Зое вмешалась во все производства дел. Начальство думало о ней молча; но вся подчиненность канцелярии думала о Зое вслух; и иногда, в восторженных разговорах шепотом о ее красоте, раздавалось громогласно: прелесть, как хороша!

Часто, однако же, для прекращения неуместных восклицаний, слышно было строгое: что-с!

— Ничего… бумага-с, — отвечали неосторожные.

Слово: то-то-с — прерывало все восторги. Пламенное чиновное сердце садилось смиренно на место, а душа снова начинала вникать в смысл прошений по пунктам или в шаги.

Задумчивости и рассеянию, которые постигли всех после первых явных восторгов, не было примера.

Прапорщик, отуманенный любовью, вместо кивера прикладывал руку к сердцу, забывал расстегивать которую-нибудь из пуговиц и — получал выговор.

Поручик, ослепленный красотою Зои, почти при каждом новом построении взвода задумывался: где дирекция?[17] направо или налево? — и получал выговор.

Маиор, разнеженный чувствами любви, из злого фрунтовика вдруг сделался добрым и — получал выговор.

Полковник, желая угодить Зое, забыл о шагах, о ученье поодиночке, по отделениям и шереножное ученье; почти всякий день у него на плаце ученье с музыкой и маневры по большой улице, мимо дома Романа Матвеевича. Полковому капельмейстеру приказал он, чтоб музыка не смела играть увертюр, а играла бы концерты. Он изморил всех концертами и маневрами мимо дома Романа Матвеевича, — и не получал ни от кого выговора.

Городничий также, чтоб угодить сердцу своему, нашел необходимым отделить квартирную комиссию от полиции и поместить на большой улице против дома Романа Матвеевича. Это отделение полиции ужасно как его занимало: несколько раз в день приезжал он справляться, кто именно требует квартир и отведены ли? Вся деятельность полиции концентрировалась против окон дома Романа Матвеевича; тут было сухо во время слякоти, полито во время жаров и пыли; тут нельзя было спотыкнуться даже трезвому, ни крикнуть охриплому. На все прочее, не имеющее никакого отношения к дому Романа Матвеевича, Городничий мало обращал внимания и — не получал ни от кого выговора.

Только с одним Эбергардом Виллибальдовичем Городничий не мог сладить: Эбергард Виллибальдович приводил его в отчаяние. Он вздумал муштровать свою инвалидную роту на площадке перед домом Романа Матвеевича. Барабан, пикулина[18] и ейн-цвей-дрей, раз-тва! ежедневно, в продолжение целого утра, не умолкали.

— Господин Подполковник! в квартерной комиссии невозможно заниматься от вашего грохоту и свисту! — говорил Городничий Эбергарду Виллибальдовичу.

— Затыкайте свой ухо! — отвечал Эбергард Виллибальдович и — продолжал муштры.

Судья после бала совсем потерял смысл в делах: все казалось ему темно, все следственные дела неполны, все требовали переследований и справок. Как только сядет он на судейское место, так голова кругом, кровь заволнуется, сердце застукает.

В продолжение тридцати лет сидения за столом: то судейским, то обеденным — он разжирел, как Додо;[19] у него был и нос с крючком, и лапа с когтем.

На обыкновенных людей неудовольствия наводят бессонницу; а на него все неудовольствия от малых до великих наводили сон; досада его и даже месть выражались всегда страшным аппетитом: казалось, что он в супе, в соусе и жарком пожирал всех своих недоброжелателей и толстел на счет их. Наружность его, как полный месяц, вечно улыбалась; но иногда выражалась на нем и тоска, — не тоска по родине или по милым сердцу; но тоска по обеде, когда дела задерживали его в суде долее обычного часа трапезы.

Задумав жениться и избрав целью намерений своих именно Зою, он никак не воображал, чтоб постоянные мысли о Зое и будущей супруге имели влияние на его здоровье, кружили голову, производили трепетание сердца, наводили бессонницу и отнимали аппетит.

Несмотря на то, что весь город не имел доверенности к юному городовому Медику и Поэту, Судья объявил ему о внутреннем своем расстройстве. Желудок обыкновенно отвечает за все внутренние части тела, точно так же, как спина за наружные; и потому наш Медик и Поэт Порфирий прописал исправление желудку: самую кислую микстуру и самую строгую диету.

В несколько недель он снял с ног Судью и уложил в постелю. К счастию, что для противодействия излишеству положительных средств являются в помощь бедному человечеству средства отрицательные. Из числа их явился к нашему Судье в помощь магнетизм.[20]

Какой-то последователь Мессмера, которого мы назовем Онеиропатом,[21] явился к Судье по какому-то больному тяжебному делу; и вот, оба они обязались подать друг другу руку помощи.

— В неделю вы будете здоровехоньки! — сказал Онеиропат Судье и, посадив его в кресла, начал обаять таинственным руководством по струям облегающей тело атмосферы. Сперва пробежали по больному мурашки, потом почувствовал он какую-то переливающуюся в себе теплоту, потом казалось ему, что на его веках повис свинец; потом почувствовал тяжесть и дремоту, потом усыпление, а наконец ничего не чувствовал. Сомнамбулизм[22] овладел им, и он так всхрапнул, что испуганный Онеиропат отскочил от него на несколько шагов.

— Как вы чувствуете себя?

Больной снова всхрапнул отрывисто.

— Подумайте хорошенько, какое средство должно употребить для излечения вас?

Больной в ответ протяжно просипел носом, потом просвистел, как ветер в ущелье.

— Это значит, что сон лучше всего поможет ему, — сказал Онеиропат, оставляя своего пациента покоиться в креслах.

Проспав около часу высокостепенным сном, больной вдруг почувствовал, что на креслах протяжное положение неловко. Не открывая глаз, но руководимый каким-то внутренним созерцанием, он встал и пошел прямо к постеле, — лег и захрапел снова.

— Как вы себя чувствуете? — спросил на другой день Онеиропат своего пациента.

— Кажется, хорошо… Спал также, кажется, хорошо… Боюсь только, не фальшивый ли это сон? — отвечал Судья.

Вы читаете Сердце и Думка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату