шампанское.
И как, собственно, странно, что он поселился теперь в том пансионе, где жил перед самой войной. Хорошо, что и там всё изменилось, от владелицы до прислуги, а то ведь кто знает, не узнали бы его, несмотря на перемены, начиная с фамилии, лица и кончая… чем-то большим, чем усы и борода. Тогда у него была крохотная комнатка на самом верху, такая низенькая, что можно выкручивать лампочку на потолке, не подставляя стула. В ту пору он не знал сегодня, чем заплатит за пансион завтра, и пешком ходил через весь Париж на рефераты и доклады. Теперь он может оплатить счёт в перворазрядной гостинице, ездить в авто в самые шикарные рестораны, театры и увеселительные места. Но, если б кто- нибудь в 1913 году сказал ему, что он, Пётр Долгополов, социалист и революционер с 1903 года, каторжанин, эмигрант и член ЦК, будет когда-нибудь шефом социалистической жандармерии за границей, станет шпионить, провоцировать, подсылать женщин-партиек и ценою их тела добывать нужные сведения, он назвал бы такого человека сумасшедшим или набил ему физиономию до крови.
Да что это! Если бы каким-нибудь телепатическим способом, сразу, а не медленно и постепенно, без подготовки и привыканий, открылась ему вся современная картина? Кому бы он бил физиономию?
Экономика! Всемогущая властительница, неумолимая душегубка, циничная распутница, грязная сводня, искусительница детей, разрушительница храмов, богов и святынь. Вот, бывшие аскеты и схимники разоделись в шелка и бархат, распяли на алтаре этой Астарты Революцию и, разрезая на куски тело её, торгуют им на всех торжищах. Бывшие мученики за веру послезали с крестов своих, нацепили погремушки власти, роскоши, насилия, лицемерия, те самые погремушки, за борьбу против которых так долго висели распятыми, и. откормленные, сытые, грубые, лениво, небрежно, правящими голосами повторяют старые псалмы.
Экономика! И целая армия маленьких лизоблюдов льстиво толчётся на распродаже революции, стараясь захватить самое высокое место и самый вкусный кусочек.
А он, Пётр Долгополов, охотно обманывает себя и ловит «врагов». Вот и теперь гоняется по Европе за одним из мелких пакостников, чтоб вырвать у него один из секретов Астарты. Он пытается обмануть себя, что этим золотом можно будет заткнуть пасть Астарте-Экономике и освободить революцию. Добыть это золото, сделать из него добрый кнут и выгнать из храма всех, кто торгует и разносит позор.
Но кто знает, — может, на самом деле это не так уж фантастично? Может, его охота за Гунявым не так уж бессмысленна? Кто знает?
Загайкевич вынимает часы. Но в это мгновение в двери появляется Кузнецова и он кладёт часы в карман, даже не глянув на них.
Кузнецова ставит мокрый зонтик в подставку, расстёгивает пальто и садится напротив Загайкевича. Под глазами у неё коричневые впадины, веки синеватые, увядшие, цвет лица и под пудрой — серовато- жёлтый. Глаза же равнодушные, холодные, вялые. Она и здоровается, и сидит, и ждёт как чиновник на приёме у начальства. И Загайкевич, благодаря этому, чувствует, что и сам становится суше, жёстче, далёким и чужим, как начальство.
— Я просил вас прийти сюда, чтобы проинформировать о некоторых деталях и новых обстоятельствах…
Кузнецова ждёт без всякого выражения — детали, так детали.
В таком состоянии, как сейчас, этой бедолаге безразлично всё. она полна ожиданием единственного момента — когда сможет принять порцию своей отравы.
— Деталь такая: Гунявый, судя по всему, очень любит детей. Эти его многочасовые прогулки в Люксембургском саду, как выяснилось, посвящены не ожиданию кого-то, просто он любуется детьми. Не знаю, пригодится ли вам эта деталь, но имейте её в виду.
Кузнецова вяло шепчет оранжевыми губами:
— Хорошо.
— Потом более важное обстоятельство: агентура установила окончательно, что за ним ведёт слежку кто-то ещё. Видимо, это дело известно не только нам. Возможно, какой-то белогвардейской группе. Мы об этом узнаем. Но надо спешить.
— Хорошо. Но с чем, собственно?
Загайкевич опускает глаза на стол — она уже начинает раздражать его своей безжизненной готовностью на всё. Если бы он сказал ей, что надо раздеться донага посреди тротуара и отдавать своё тело любому, кто захочет, она равнодушно согласилась бы.
— Прежде всего с проверкой. Есть ли у него действительно при себе документ.
— Мне кажется, что есть.
— Да, кажется. Всем нам кажется. Но это нужно знать. Во всём этом деле для нас важен документ, а не этот субъект. И если при нём документа нет, надо узнать, где он. Как вы полагаете, у вас есть возможность устроить соответствующую проверку?
— Думаю, что есть.
Загайкевич знает, каким образом проверяют подобные вещи, но почему-то сегодня его так раздражает вид сотрудницы, что он сухим, жёстко-деловым тоном спрашивает:
— Как именно?
Кузнецова хочет зевнуть, но глотает зевоту, сжав челюсти так, что выступают желваки.
— Очень просто: я пойду с ним в гостиницу и, когда он разденется, смогу проверить.
— Да, вы обнаружите, что у него действительно что-то есть на теле, пояс или мешочек. Но что именно в поясе?
— Я думала, это уже установлено точно.
— Нет, не установлено.
Кузнецова тоскливо щурит один глаз, силясь думать.
— Если он уснёт, я попробую снять с него пояс и посмотреть. Сделать это?
Загайкевич хмуро мешает ложечкой в стакане. Она готова сделать всё, а ей самой безразлично.
— Опасно: это может вызвать у него подозрения.
— Да, это может вызвать подозрения.
— С другой же стороны, нелепо расходовать энергию в неизученном направлении.
— Да, правда, нелепо.
Загайкевичу хочется схватить за плечи и изо всей силы встряхнуть этот на всё соглашающийся труп.
— В таком случае, попытайтесь сделать всё для тщательной проверки. Но будьте как можно осторожнее.
— Хорошо. Я могу идти?
— Вы можете идти.
Кузнецова застёгивает воротник, встаёт, вяло прощается и выходит, неся зонтик так, что кончик его чиркает по полу.
Загайкевич мрачно закуривает. Какое может быть сравнение с той, синеглазой, прозрачно-чистой? Вот она, если б ей предложили такое задание, сгорела бы со стыда, заболела от обиды или отнеслась бы к такому предложению, как к простому признаку сумасшествия. Почему так? Неужели виноват только старый буржуазный предрассудок, который всю этику женщины, всю честь её ограничил сексуальной жизнью? Так почему же та, что отшвырнула все эти предрассудки, уравняла свою этику с мужской, почему она так опустошена? А та, что не отшвырнула, что бережёт свою «честь», как святыню, почему она так желанна и пренепорочно чиста? И почему с нею всё вспоминается то время, когда он чувствовал себя распятым на кресте и с верой, гордостью, с энтузиазмом бегал на доклады через весь Париж? Когда любовь была бы не «стаканом воды», а одним из храмов? Почему так?
Эх, если бы найти эти золотые залежи! С их помощью всё можно было бы вычистить, всё повернуть и оживить даже превратившихся в пыль. А распутницу душегубку, бандитку-Экономику сделать любящей, чистой Матерью.
Вот эго цель! И если опустошённая, неживая Соня телом своим поможет достичь этой цели, значит,