лишь раз в жизни.
Ее глаза светились во время рассказа о том, как они одевались, как Мэттью нанял кэб, чтобы добраться от отеля до концертного зала, как весь вечер осыпал ее цветами, которые без конца покупал у разносчиц, и в целом вел себя как обезумевший влюбленный. А затем был концерт…
Поклонники и противники орали друг на друга из разных лож, Мэттью даже вскочил на ноги, защищая музыку, и получил удар от стоящего перед ним мужчины. И все же они остались до конца представления, а Мэттью кричал «Браво!» не менее пяти минут. (Либерти сказала мне, что его волосы встали дыбом.) Несколько часов по окончании его продолжало трясти от возбуждения. Он никогда еще не слышал музыки, обладающей такой визуальной мощью, сказал Мэттью жене. Это был эволюционный прорыв. Новый путь. Самого балета Мэттью почти не запомнил.
Тот случай и посещение студии Мельеса окончательно убедили Либерти в том, что она вышла замуж за артиста. Она искренне любила его тогда. И любила до сих пор. Но я уловил грусть в ее голосе и внезапно ощутил ту самую близость и одновременно отдаленность, которую она чувствовала рядом с Мэттью Пердью.
— Я люблю его, — прошептала Либерти, глядя в сторону. — Но это не та любовь… не… не любовь жены.
Я с трудом расслышал последние слова, но мне было ясно, что она имела в виду.
Однажды я опоздал в кинозал и явился туда промокший и продрогший. В конторе случился аврал, и мистер Смит изрядно беспокоился из-за раннего ухода Мэттью. Я придумал какое-то оправдание для друга, а затем, злясь, вынужден был доделывать свое задание и то, что Мэттью оставил невыполненным. Его служба в нашей конторе явно подходила к концу. К тому времени как мне удалось добраться до «Никелодеона», первый сеанс уже начался.
Я в спешке купил билет и побежал к залу в надежде, что пропустил совсем немного, и тут игра Мэттью приковала меня к месту. Ощущение пространства и моего в нем места вдруг исчезли. Время испарилось. Мое сознание затопил поток образов. Движущихся картинок. Я словно очутился во сне наяву. И в моей голове
— Вы разве не собираетесь входить? — проник в мои грезы голос администратора.
— Ах да, конечно. — Сколько я там простоял? Что я делал?
— Мне жаль, что он не придерживается сюжета, знаете ли, — продолжил похожий на мопса человечек. Мэттью когда-то знакомил нас, но администратор редко появлялся из крошечного кабинета за лобби.[8] — Это… безумие, которое он играет, полностью меня дезориентирует. Приходится даже закрывать дверь, иначе я не могу сосредоточиться.
— У вас есть жалобы? — спросил я.
— Нет. — Администратор стушевался. — Но Мэттью делает так все чаще. И рано или поздно это отпугнет наших клиентов. Придется с ним поговорить.
Я прошел в зал и досмотрел картину до конца. И только тогда понял, что ничего не пропустил. Я знал сюжет полностью.
После я удивил администратора тем, что ухватил его за рукав и попросил выслушать мой синопсис первой части фильма, той, что я пропустил. Он согласился и подтвердил, что мои «воспоминания» верны.
По пути домой я рассказал об этом Мэттью. Но он ответил мне все той же загадочной улыбкой.
— Да. У меня получается. Это работает, — сказал он и больше ничего не добавил.
К ноябрю Мэттью почти все свободное время проводил в «Никелодеоне» мистера Харриса. Час за часом он просиживал в мрачной каморке под кинозалом, ожидая следующего сеанса и просматривая пленки, принесенные киномехаником, с которым у Мэттью завязалось нечто вроде дружбы (основанной, я уверен, на том, что старик любил виски, а Мэттью был способен поставлять ему предмет этой любви).
Каморка была темной, как застенок. Вонь, граффити на стенах, режущий свет одинокой голой лампочки под потолком казались мне декорациями преступного логова. Я никогда не понимал, почему Мэттью не проводил перерывы в лобби или даже на улице.
— Тут тихо, — отвечал он на все мои вопросы, игнорируя шипение труб и жуткое клацанье котла отопления, от которого я не переставал вздрагивать. Но Мэттью продолжал возвращаться туда и застывал, словно медитировал в окружении кинопленок и листков с нотами, разбросанных по полу.
Либерти казалась отрешенной. Она всегда терпеливо сносила странности мужа, но теперь Мэттью все силы отдал достижению смутной, лишь ему видимой цели и отдалялся от Либерти все дальше и дальше.
Я проводил с ними много времени, но с каждым по отдельности, а не с обоими сразу, как летом. Мое присутствие, казалось, разгоняло тоску Либерти, но сам
— Разве не здорово было бы, если бы мы смогли слышать, как они говорят? — спросил я у Мэттью, когда он в очередной раз просматривал пленку под «Никелодеоном». — Это было бы… — Я запнулся.
— Это был бы театр, — прошипел он. — Хочешь услышать разговоры, отправляйся в театр. А это иной вид искусства, искусство международного языка… как музыка. Ей не требуется
Последнее слово он произнес с явным презрением.
— Почти как сон, — бездумно прошептал я.
— Да. Именно. Коллективный сон, — сказал Мэттью, и его глаза снова сверкнули.
Он продолжил работу, затем замер и опустил голову.
— А ведь они это сделают, знаешь ли.
— Что? — Я сбился с темы.
— Они заставят картинки говорить. Рано или поздно. Чтобы угодить таким людям, как…
— Я?
Мэттью поднял глаза. Он попытался скрыть осуждение за улыбкой, но у него получилась лишь гримаса.
— И это уничтожит саму суть кино.
В ту ночь я смотрел фильм, который полностью забыл, кроме названия. Видите ли, Мэттью отрезал остаток пленки. Но я все прекрасно понял.
Еще несколько недель Мэттью провел на своем месте в кинотеатре. Все, кроме работы аккомпаниатора, казалось ему досадной помехой. Я прикрывал его отсутствие в конторе. Мэттью похудел, глаза утратили пронзительность. Теперь они были словно повернуты внутрь.
Но на День благодарения прежний Мэттью ненадолго вернулся к нам. Либерти приготовила чудесный ужин, а отстраненная замкнутость ее мужа сменилась прежним остроумным оживлением.
Мы с Либерти надеялись, что он взял отгул в «Никелодеоне», но наши надежды не оправдались. Новый фильм уже был анонсирован, и Мэттью не мог дождаться премьеры. Пришлось с грустью следить, как он уходит от нас в снежную ночь.
Мы же с Либерти остались у камина, потягивали бренди и почти час молчали. Мне было крайне неуютно. Мое сердце, мой разум, мои нервы посылали мне противоречивые сигналы.
Я хотел заговорить, но не мог решиться. Тишина хранила меня от срыва. Но Либерти лишила меня этой защиты.
— Мне так одиноко, Джастин.
И сердце мое сорвалось. Я любил ее. Давно уже любил, но смирился с ее недоступностью. А вот с ее печалью смириться не мог.
Язык меня предал. Я хотел заверить Либерти, что все будет хорошо, избавить ее от страха, утешить. Но каждый раз, когда я пытался сказать хоть слово, язык отказывался мне повиноваться.
И вдруг Либерти меня обняла. Не знаю, как это случилось. Мы не говорили ни слова. Я лишь погладил ее по лицу, и этот жест был задуман как совершенно невинный, но она с такой легкостью, с такой жадностью прильнула к моей ладони, что мы оба просто растаяли.