радиорубку свой рюкзак, что-то говоря. Я сдвинул с одного уха «блюдце» наушника и услышал знакомый высокий голос:
— Прими. Пусть у тебя полежит.
Я принял тяжелый, пропахший потом рюкзак, в котором, разумеется, была портативная рация и коробки с аккумулятором БАС-80, и сказал, медленно улыбаясь:
— С добрым утром, Виктор.
Виктор Плоский остро уставился на меня воспаленными глазами. Наверное, было нелегко узнать, но он узнал.
— Земсков, что ли? — Он помигал, потер глаза. — Ну, привет.
Он еле шевелил языком от жуткой усталости. Сел на рыбины рядом с ногами командира, привалился спиной к ограждению рубки и тотчас заснул.
Вы понимаете, конечно, какое меня разбирало любопытство. Но поговорить с Плоским, столь неожиданно вынырнувшим из огромного пространства войны, в ту ночь не удалось. Он спал тревожным сном ночной птицы. Когда на подходе к пирсу я тронул его за плечо, Виктор сразу открыл глаза.
— Подходим, — сказал я.
— Ага… хорошо… — Он длинно зевнул. — Подай багаж. — Наклонив голову с залысинами, принял из моих рук рюкзак. — А усы у тебя рыжие, — сказал он.
— А где твои тараканьи усы?
Он промолчал.
— Что такое «курат»? — спросил я.
— «Черт» по-эстонски, — ответил Виктор.
На пирсе разведчиков встречал кто-то из штабных офицеров Островной базы. Виктор с напарником, сдержанно поблагодарив лейтенанта Вьюгина, ушли со штабным, и я, глядя разведчикам вслед, видел, что их покачивало.
Было свежее, как в детстве, раннее утро. От сосен в сторону берега, по пятнистому песку пляжа, вытянулись длинные тени. Плеск и лепет воды у свай пирса был приятен утомленному слуху, рождал мелодию, мотив какой-то, тоже из детства, ах ну да, из «Большого вальса»… ну, вот это: «Проснулись мы с тобой в лесу, трава и листья пьют росу… и хоры птиц наперебой…» Мы шли по пирсу, и нас тоже пошатывало… «…поют для нас, для нас с тобой»… Когда-то очень давно, в другой жизни смотрели мы этот обалденный фильм… с Иркой смотрели… и когда вышли из кинотеатра «Баррикада», Ирка сказала: «Разве бывает такая жизнь?»
Обычно не спится мне днем. А тут я проспал мертвым сном почти до одиннадцати. В наш кубрик заглянул Немировский, зычно возгласил:
— Земсков, Дедков, к командиру!
Ну вот, подумал я, начинается гроза. Черт меня догадал вступиться за брянского цыпленочка. Кадровики прошляпили, направив его на ударное соединение, а мне — отдувайся… Тьфу, постыдная мысль…
По дорожке меж сосен и седых валунов мы шли к домику, где жили офицеры дивизиона.
— Дедков, — сказал я, — только не дрожи ты как осиновый лист. Признай свою вину. Скажи, что случайно сорвался… ноги сами понесли… моча в голову ударила, — добавил я, раздражаясь. — Только не молчи, как стоптанный башмак. Кайся! Ты понял?
Он посмотрел круглыми цыплячьими глазами и кивнул. Безнадежное дело, подумал я и, бросив окурок, с силой втоптал его сапогом в песок.
Постучавшись, мы вошли в комнату, где жили несколько лейтенантов. Тут было накурено. Вьюгин, в тельняшке и брюках, сидел у стола и драил «чистолем» пуговицы кителя, зажатые в прорезь дощечки.
— Обождите минутку, — сказал он, ускоряя движение щеточки.
Лейтенант Варганов, дымя папиросой, лежал на койке. Закинув нога за ногу в синих носках, он читал из газеты вслух, с выражением:
— «Солдаты, матросы и летчики экспедиционных сил союзников! Вы находитесь накануне вступления в великий крестовый поход, к которому мы стремились эти долгие месяцы…» Ишь, крестовый поход! — хохотнул он и выпучил на меня глаза из-за газеты. — Ты в крестовых походах участвовал, Земсков?
— Не приходилось, товарищ лейтенант. А кто это?
— Эйзенхауэр. — Варганов наставил на меня указательный палец. — Что, Земсков, набедокурил?
— Да нет, — сказал я уклончиво. — Все в порядке.
— «В порядке!» — Он хмыкнул. — Справный матроз не станет тревожить начальство. Справный матроз что делает? Он сидит, плетет для рынды булинь. Он упражняется в бросании метательного ножа…
— Хватит травить, Марат, — сказал Вьюгин, облачаясь в китель. Пуговицы на нем сверкали, как пять алмазов. — Подойдите ближе, — строго пригласил он нас. — Дедков, объясни свое поведение во время воздушного налета.
Дедков молчал, уставясь на вьюгинские сапоги. Молодой еще, не знает, что надо глядеть на свои говнодавы.
— Ну? Чего молчишь?
С таким же успехом лейтенант мог бы обратиться к табуретке, к баночке с «чистолем».
Вьюгин провел ладонью по аккуратному, волосок к волоску, боковому зачесу. Все у него было ладно, начищено, подогнано. На открытом лбу — строгая вертикальная черточка. Немного портил ему внешность подбородок, узкий, острый.
— Боцман докладывает, — сказал Вьюгин немного в нос, — сбежал с катера, спрятался в кустах. Так или не так, Дедков?
— Разрешите, товарищ командир? — сказал я.
— Я Дедкова спрашиваю, — холодно взглянул он.
— Дедков ничего вам не скажет.
— А вы что, адвокат у него?
— Мне замполит поручил с ним работать…
— Так это результат вашей работы? — Вьюгин иронически усмехнулся. — То, что он деру дал при бомбежке?
— Дедков был два года в оккупации…
— Ни адвокатом к Дедкову, ни к себе замполитом я вас не назначал.
— Вы совершенно правы, товарищ гвардии лейтенант.
Я замолчал. Что ж говорить, когда не дают говорить.
Вьюгин вынул из ящика стола листок, неровно выдранный из тетради.
— Вот тут черным по белому написано: «Проявил трусость». Тебе известно, Дедков, что полагается за трусость в бою?
Опять молчание. Вдруг Дедков, рывком вздернув голову, сказал с отчаянной решимостью:
— Товарищ лейтенант! Виноват я! Страшно стало… Вы накажите! Один я виноват! Он-то при чем?.. — Коротко ткнул в меня пальцем. Глаза у него стали совсем белые, с черными точками зрачков. Надо же, Великий Немой заговорил… — Отдайте меня под суд! — выкрикивал Дедков, сам не свой. — Я один! Один виноват!
— Успокойся, Дедков, — сказал Вьюгин. — Ну, замолчи!
Дедков на полуслове споткнулся, захлопнул рот. Но в нем что-то продолжало булькать, как в котелке с кипящей водой. Было слышно, как вздыхал и бормотал Варганов: «Ах, матрозы, матрозы… нету на вас линьков…»
— Идите, — сказал Вьюгин. — Я подумаю и приму меры. Наказаны будете оба.
Мы вышли. Что за черт, утро было хорошее, солнце обещало явиться острову Лавенсари, а теперь опять небо сплошь затянули облака. Сосны внятно шелестели кронами. Нет ничего более переменчивого на свете, чем балтийская погодка.