Двины, которая правильно называется Даугава. А Усть-Двинск правильнее — Болдерая. Тут базируются катера, переброшенные с Ладоги. И прибывают катера-тральщики. А мы уже привели в готовность АРСы, накачали кислоты в цистерны. Наше бабье дело — дымить, прикрывать корабли. Может, на праздники удастся уволиться в Ригу. Хоть одним глазком посмотреть, какая она.
Вчера над базой прошло звено «фокке-вульфов». Не бомбили, а высматривали, но мы не очень-то дали им смотреть: надымили так, что самим было тошно, еле отдышались. К вечеру похолодало, сегодня с утра идет снег. Еще одна зима. А мы все воюем. Погода сегодня нелетная. Вот пришли с обеда, отряхнули шинели от мокрого снега, я улеглась в тесном кубрике (это вам не бульвар Профсоюзов, 7!) с тетрадью…
Продолжаю 12-го. Вчера, только я начала скулить в дневнике, как дневальная вызвала в коридорчик: «К тебе твой приехал». Я ахнула, выскочила на крыльцо — Толя там стоял, румяный, облепленный снегом. Кинулась в объятия. Какими судьбами?! Оказывается, их артдивизион недавно прибыл на позиции близ Болдерая, а из моего письма он, Толя, знал, что и мы где-то тут, — и пустился разыскивать. Я испытала радость. До чего приятно, когда тебя ищет — и находит! — любящий человек! Надела шинель, шапку, и мы пошли по военному городку, вдоль берега Даугавы. Толя говорит: «Я бы еще утром нашел тебя, если б не один ваш краснофлотец. Я его спросил, а он сказал: Галаховой нет и сегодня не будет. Куда-то, дескать, уехала. Я расстроился. Пошел по делам в политотдел базы, и хорошо, что перед отъездом решил снова к вам заглянуть. А ты, значит, никуда не уезжала? Зачем же соврал этот матросик?» Я засмеялась. «Это Лапкин мой», — говорю. «Твой Лапкин, — повторяет. — Может, Лапочка?» Я еще пуще заливаюсь: «Может, и Лапочка». Почему-то захотелось его подразнить. Он такой серьезный… «Марина, я, конечно, понимаю, что не имею права… Но после того, что у нас было, все-таки хотел бы…» Он замялся. «Ну, чего ты хотел бы?» — спрашиваю. «Сама, — говорит, — знаешь». — «А, — говорю, — ты хочешь, чтоб я еще лучше прикрывала базу от налетов». Будь у Толи чувство юмора, он бы сказал — да, именно этого и хочет. Но он посмотрел глазами грустной лошади и опять говорит: «Марина, я понимаю, конечно… Ты красивая, к тебе мужчины липнут… Если б ты знала, как я мучаюсь…» А мне и весело и печально — странное состояние. Вижу, он ждет, нет, прямо-таки жаждет утешения. Ладно, получай. «Толенька, — говорю, — мужчин вокруг, конечно, много, но разве кто-нибудь может сравниться с тобой, таким умным? Не беспокойся, никого у меня нет, кроме тебя». Он просиял, как пряник, покрытый глазурью. «А этот Лапкин, — спрашивает осторожненько, — он что?..» — «Лапкин, — говорю, — шофер на моей машине. Он спал, спал, а потом проснулся и влюбился в меня. Не беспокойся, — повторяю. — Это у него проявляется только в том, что он спасает мне жизнь». — «То есть как?» Ну, я рассказала, как Лапкин вытащил меня из воронки под Лисьим Носом, как своим телом прикрыл при налете в Усть-Луге. Вижу: Толя испугался задним числом. Меня так и пронзила нежность: вот человек, который беспокоится обо мне. Взяла его под руку, прижалась, Толя растаял, ласковые слова говорит… я слушаю, закрыв глаза… Ах, боже мой, что нужно женщине? Чтоб ее приласкали… ничего больше…
Мы долго гуляли, бездомные, влюбленные. А снег валил все гуще. Толя рассказал про свою маму — она вернулась из эвакуации, из Баку, к себе в Харьков. Уже два года, как пропал без вести Толин отец. А теперь, написала мама, пришло извещение о гибели Толиного младшего брата. Ужасно. Он был одаренный, чудесно, по словам Толи, играл на скрипке, ему прочили большое будущее. А он рвался на фронт, окончил в Баку училище, пошел в танкисты. В августе он погиб со своим танком в боях под Яссами. Будь ты проклята, война! Сколько жизней уже унесла. И все тебе мало, мало…
Я проводила Толю до станции.
«Что поделаешь, Толенька, — говорю. — Надо держаться. Другого выхода нет». Он приблизил свое круглое краснощекое лицо со снегом на бровях и говорит: «Марина, люби меня, и я буду счастлив».
Хороший город Рига. За несколько увольнений я немножко посмотрела. В архитектуре господствует готика (чтобы не сказать — эклектика). Очень хорош старый город с благородным Домским собором и желтой башенкой церкви по соседству. Когда я на площади пялилась на эту церковь (черт, близорукость все больше развивается, придется, кажется, завести очки — после войны), подошел старичок в облезлом пальто с бархатным воротником, с нищенской какой-то сумой, и обратился с неожиданно церемонными словами: «Я вижу, барышня в черной шинели заинтересовалась церковью святого Якова?» Мы разговорились. И я узнала: эта церковь сгорела еще в средние века. Ее восстановил архитектор, забыла фамилию, и сбросил с башни кубок, чтобы посмотреть, на сколько частей он расколется: сколько будет кусков, столько веков простоит церковь. Кубок упал в проезжавшую телегу с сеном и разбился всего на два куска. И точно, лишь два века простоял святой Яков — с XVI до XVIII, — потом опять сгорел. Опять отстроили. На этот раз кубок разлетелся на множество кусочков. Дивная история. Но еще лучше сам старичок. Удивительная порода: история к ним беспощадна, а они как-то умудряются выжить под ее ударами и не растерять то, что наполняет душу. Мне так хотелось побольше узнать о нем, но старый рижанин извинился и поплелся к узкому переулку. Я догнала его и подарила пачку «Беломора», еле уговорила принять.
Думала, так и досидим тут, под Ригой, до конца войны. Нет. Пришел приказ: дивизион дымомаскировки перебросить на остров Эзель. 16 апреля выехали из Болдерая своим ходом на АРСах, а оба отделения «Ястреб» — на грузовиках. Катера-дымзавесчики пошли напрямик через Рижский залив. Мы же ехали вдоль его побережья, через Салацгриву и Пярну, до Виртсу. Отсюда нас переправили на барже на остров Муху. Своим ходом пересекли остров. Запомнилась ветряная мельница, медленно крутившая черными крыльями на фоне бледно-голубого неба. По дамбе въехали на Эзель, к вечеру были в Курессаре. Тут узкие улицы, обсажены деревьями. Гавань, забитая катерами, тральщиками — москитным флотом. Разместились в центре, в двухэтажном доме, где кто-то уже позаботился сколотить нары. Ребята в одной комнате, мы — в другой, смежной. Начались дежурства в гавани, но дымить пока не пришлось: нет воздушных налетов. Похоже, немцам теперь не до нашей базы в Курессаре: начался штурм Берлина. Но Курляндский группировка все еще воюет, не сдается. Поэтому мы наготове. Ходят слухи, что готовится большая десантная операция, в которой и мы примем участие.
Письмо от Толи. Его батарею из-под Тукумса перебросили к Кенигсбергу. Но, пока шло письмо, Кенигсберг взяли, так что, наверное, Толя отвоевался. Неужели кончается огромная война? Неужели наступит мир? Ловлю себя на мысли, что совсем отвыкла от жизни нормальной, без тревог и бомбежек… без страха… без дыма, без дыма, без дыма…
Берлин взят. А нам сегодня утром выдали гранаты-лимонки, по два диска к ППШ и объявили готовность № 1. Командир отряда объяснил задачу: мы идем на катерах с десантом, высаживаемся на курляндский берег, выгружаем свои шашки и прикрываем высадку дымзавесой. Так-то.
Каждую ночь ожидаем тревоги. Спим одетые.
Мы хорохоримся. Ходим с автоматами, топаем сапогами, перекидываемся шуточками. Мы ужасно воинственные. Прямо амазонки. Но в глубине души — ой! Пережить блокаду, бесчисленные обстрелы и бомбежки — и отдать концы на исходе войны? Мамочка, как не хочется умирать! Страшно как!
…Лежала на нарах без сна, одетая, ППШ под боком, готовая вскочить и бежать куда прикажут. Вдруг Галя Вешнякова, дежурная по отряду, ворвалась в кубрик: «Девчонки! Война кончилась!»
Ох, что тут началось! Повскакали, заорали, побежали на улицу, а там уже стрельба, стрельба! Отовсюду высыпают моряки, жарят из винтовок и автоматов. Мы тоже — длинными очередями в небо, расстреляли все диски, охрипли от крика. Кто-то на гармошке наяривал, Лидочка пустилась в пляс, и мы закружились, а Лапкин — вприсядку, вприсядку. Вдруг подскочил ко мне и — чмок в щеку. «Лапкин! — заорала я. — Ах ты, Лапкин, Лапочка!» — и повисла у него на шее. Господи! Это же такое счастье неслыханное — кончилась война, и мы победили, победили!
Гомонили до рассвета, до изнеможения.
А утром побежали в парикмахерскую…
Перебирала старые книги, тетради, наткнулась на свой давно заброшенный дневник. Перечитала.