помнишь? Васю Ушкало? Бориса Земскова? Молчит дед но по глазам вижу вспоминает. Галя говорит та вин всэ памятае лише на вийськкомат кривду мае в души що його за солдата не вважають…»
Андрей добрался и до райвоенкомата, говорил с начальником отделения, и тот сказал, что нет подтверждений о военной службе Литвака, не сохранились архивы частей, где он, по его словам, служил. Андрей все рассказал, конечно. А начальник: охотно, дескать, верю, но нам нужны не словесные свидетельства, а заверенные бумаги. Дал он Андрею форму, как составить свидетельство, каковое должен заверить военкомат, где ты, то есть свидетель, состоишь на учете. И таких свидетельств нужно не менее трех.
Ну, тут мы зашевелились. Тут мы забегали. Вскоре поехали из Калининграда на Черниговщину, в райцентр Борзня, два заверенных по всей форме свидетельства — мое и Ушкало. Знаем Литвака Ефима как храброго бойца десантного отряда на Ханко с такого-то июля по 2 декабря 1941 года. Из Клина поехало свидетельство Андрея Безверхова, из Владимира — Сашки Игнатьева. И знаете, что еще я сделал? Хоть у нас и прервались отношения с Т. Т., а тут я ему коротко написал: нашелся Литвак, непризнанный, обиженный, больной. Если у тебя память не совсем отшибло, то надо засвидетельствовать совместную службу с Литваком в десантном отряде — по прилагаемой форме.
Вы, конечно, понимаете: мне хотелось подкрепить наши рядовые свидетельства наиболее авторитетным для военкомата свидетельством крупного работника, каковым к тому времени стал Темляков. Кроме того, по правде, хотелось дать Т. Т. шанс — ну, если не искупить, то хотя бы немного загладить вину перед Ефимом Литваком, не вставленным в его книгу. При всем том, зная повышенный уровень самолюбия Т. Т., я почти не сомневался, что он либо оставит мой грубоватый призыв без ответа, либо пошлет меня еще дальше, чем послал в 65-м году. Тем более я удивился, очень скоро получив ответное письмо. «Дорогой Борис, — писал Т. Т., — спасибо, что вспомнил обо мне. Напрасно думаешь, что у меня «отшибло память». Но не стану обижаться, ибо ясно сознаю, что наша фронтовая дружба — одна из главных ценностей жизни. Конечно, я помогу Литваку, на днях попрошу в военкомате заверить мое свидетельство и вышлю в Борзню. Надо нам, гангутцам, держаться вместе…» Ничего не скажешь, хорошее письмо. Ишь, главная ценность жизни. Не совсем, значит, забурел наш Т. Т…
Я ведь не винил Толю, что он струсил в ту ночь, когда мы ходили к нейтральному островку за мотоботом, за телом Кольки Шамрая. Теперь, четверть века спустя, я понимал, как трудно, трудно преодолеть себя… пойти против собственной выгоды, против вопля естества своего… выступить из безопасного укрытия на открытое место, где ты высвечен ракетами противника… Вспомните Антигону: легко ли ей было одолеть страх смерти и вопреки запрету отправиться в поле хоронить брата? Ну да, не каждый может, как Антигона… Я понимал это и не винил Т. Т. Но если ты не можешь преодолеть собственные амбиции и выставляешь себя чуть ли не героем, а настоящего героя забываешь упомянуть, нет, не забываешь, а сознательно выбрасываешь из истории, — тут, извините, другое дело. Нельзя допускать к писанию истории (даже самой малой ее страницы) сочинителей, у которых по той или иной причине отшибло память.
Возвращаясь к Литваку, скажу лишь, что наши пять свидетельств сделали свое дело. В июне того же 67-го года Андрей написал мне, что получил письмо от Галины Петривны: от имени мужа она благодарила всех нас за дружескую помощь. Ефим Литвак наконец-то был восстановлен в правах участника Великой Отечественной войны.
Вот только жить ему оставалось недолго.
И не только ему.
Лежу без сна в качающемся вагоне. Окно занавешено, но то и дело светлеет, это проносятся огни маленьких станций. Лихие бумагоделатели, словно соревнуясь, наполняют купе плотным, без пауз, храпом. Поезд, наверное, приближается к Пскову. Мчит сквозь ночь, сквозь осень, сквозь мою бессонницу.
Как сладко спалось мне в юности в поездах дальнего следования! А теперь — не спится. Может, потому, что возросла скорость движения и очень уж трясет, качает, подбрасывает? Не знаю. Скорость поездов, конечно, возросла. Но дело все-таки не столько в ней, сколько в том, что я постарел. Груз прожитой жизни, днем почти не заметный, ночью мощно давит на грудную клетку. Из глубин памяти выплывают неуправляемые корабли воспоминаний. Горечь сожалений о поступках, которые ты совершил и которые не успел или не сумел совершить, томит душу.
И болит, болит душа от неизбывного ощущения огромной ошибки…
Десять лет после окончания войны я скитался по морям. Рейс за рейсом, рейс за рейсом… Вы скажете: не один ты плаваешь, кто-то же должен плавать, и ведь ты всегда хотел быть моряком. Да, истинно так. Благодарю судьбу за то, что она даровала мне море. Разве мог бы я жить без него?
И все же… проклятое противоречие… кляну себя за десятилетнее отсутствие…
Только в 1955 году кончилось мое долгое плавание. Я уволился с Камчатского пароходства, прилетел в Ленинград. Надо было устраиваться в сухопутной жизни — но где? Никто меня не звал на работу. И только из Калининграда имелось приглашение: тамошнему мореходному училищу требовался преподаватель радиодела. Приглашение, конечно, вышло не само собой: его организовал Василий Ушкало, работавший тогда в мореходке по хозяйственной части.
Так я оказался в Калининграде. Стал преподавать на радиотехническом отделении училища, тут готовились радисты для рыболовного флота — 3 года 4 месяца обучались, проходили практику на промысловых судах объединения «Запрыба», и мне случалось выходить с курсантами на практику в Атлантический океан. Но это уже было как прогулка.
В 56-м мне подвернулся удачный квартирный обмен: я осчастливил ушедшего в отставку кавторанга своей узенькой ленинградской комнатенкой на Малой Подьяческой и заполучил в Калининграде роскошную двухкомнатную квартиру на Комсомольской улице близ проспекта Мира — в старом немецком доме, уцелевшем при штурме Кенигсберга. К приезду Светки с детьми я отремонтировал квартиру, все тут сияло свежей краской, я написал на длинном куске обоев и вывесил в передней плакат: «Добро пожаловать, мои дорогие!» Светка, войдя, счастливо засмеялась…
Наверное, это были мои самые счастливые годы. Мы обжились в Калининграде. Светку сразу взяли в детскую поликлинику, и она привычно носилась на своих быстрых красивых ногах по неуютному городу, навещая больных детей. Врачей в городе не хватало, вскоре Светку пригласили заведовать отделением в детской больнице, — я не стану рассказывать об ее занятости, о том, как много душевных сил вкладывала в работу, как отчаянно сражалась с горздравом, выбивая медоборудование и новые препараты и вакцины. Вы знаете мою жену. Она ничего не умела делать вполсилы.
Прекрасно управляясь с чужими детьми, Светка не могла управиться с 11-летним Колькой. Из школы жаловались на его драчливость. Классная руководительница уверяла меня, что он, при явных способностях к математике, мог бы учиться гораздо лучше. Я стал разбираться с Колькой: мужская рука, о которой так долго твердила Светка, была действительно нужна. Колька не спорил, когда я вразумлял его. Охотно выслушивал рассказы о войне. Согласно кивал, когда я, раскрыв тетрадь с выписками из книг, читал ему замечательные изречения вроде: «Разум человека сильнее его кулаков» (Рабле) или «Невежество есть худшее из зол» (Гёте). Вот только его ухмылка не очень мне нравилась. Что-то было в ней снисходительное, дескать, ладно, батя, трави дальше, а я, так и быть, похлопаю ушами. Потом Колька опять приходил домой с расквашенным носом или «фонарем» под глазом. О причинах драк упорно молчал. «Видишь! — кричала взволнованная Светка. — Видишь, какой он стал, пока тебя носило по морям! Великий мореплаватель!» Все же я дознался: Колька лез в драку со старшеклассниками, которые имели дрянную привычку обижать малышню. Воспитательные слова завязли у меня в глотке. «Не ругай его, — шепнул я Светке. — Просто положи примочку. Он правильный парень».
Потом Колька заделался спортсменом, велосипедистом. Отметки в его табеле от этого, как вы понимаете, не улучшились. Светка переживала… а я переживал оттого, что она переживает…
Все же, думаю, не столько Колька подбрасывал ей «горючего» для беспокойства, сколько Лена. Помните девочку, которую Светка подобрала в блокадную зиму на улице возле трупа матери? В 45-м она хотела забрать Ленку из детдома, мы решили ее удочерить, — вдруг у этой бедолаги объявилась тетка, младшая сестра умершей матери, и прав на удочерение у тетки, вернувшейся из эвакуации, было, разумеется, больше, чем у нас. Ленка подросла, окончила фармацевтический техникум, но неведомая сила тянула ее в актрисы. Год за годом срезалась на экзаменах в театральном училище, но упрямо повторяла