— Да какая удочка! — взволновался вдруг Маковкин. — Мы же слышали, товарищ лейтенант! Гранатой он шарахнул!
— Откуда у него граната? — Техник-лейтенант Малыхин повел на Колю курносым носиком. — Не-ет, не угадал. На Лисьем Носу толовой шашкой разжился. Во дает Анкиндиныч, — засмеялся он.
Радченко кончил паять жилы, все семь четверок. Теперь мы надеваем на место пайки свинцовую муфту, и Саломыков начинает ее пропаивать. Радченко, усталый, садится рядом с Малыхиным на кормовую банку, закуривает, и я слышу, как Малыхин его спрашивает:
— Кабель на Владимирскую батарею знаешь?
— Владимирская батарея? — Радченко медленно мигает, вспоминая. — Так она ж давно разоружена. Там нет никого.
— Спецстанцию там ставят, — понижает голос Малыхин, как будто нас могли услыхать вражеские уши. — А нам приказано обеспечить связь с Кронштадтом.
— Да он давно заброшен, кабель на Владимирскую. Я и не знаю, где проложен…
— Я тебе на схеме покажу. Западнее Рваного форта.
— Это ж не кабель, а гроб с музыкой.
— Вот она у тебя и заиграет, — кивает Малыхин с начальственной важностью.
Мы готовим для пайки второй конец кабеля, распускаем жилы. Снова шипит-горит паяльная лампа, и Радченко, широко расставив ноги в качающемся баркасе, внимательно ведет раскаленный носик паяльника.
— Товарищ лейтенант, — спрашивает Маковкин, — он много рыбы наглушил? Мичман?
— Нам с тобой на ужин хватит.
— Надо уху! Уха сытнее, чем так варить!
— К ухе, — говорит Малыхин, — лавровый лист нужен. А где его взять?
Я поеживаюсь от ветра. Холодно! Небо, теперь затянутое сплошными облаками, низко висит над нами. Уже, наверно, далеко за полдень. Пообедать бы… Сейчас бы горячей ушицы — уф!
— Товарищ лейтенант, — говорю, трогая жесткой ладонью щеку, за которой ноют и ноют зубы. — Почему нам не оборудуют специальное судно?
Малыхин смотрит на меня, будто только что увидел:
— Совсем забыл. Тебе письмо, Земсков. — Он из-за пазухи вытягивает помятый конверт, склеенный из газеты. — Товарищ один ездил в Рамбов посты проверять и с Мартышкина привез.
Вижу на конверте круглый почерк Сашки Игнатьева. Мы с ним уже не в первый раз обмениваемся письмами вот так — с оказиями. Сую письмо в карман бушлата. Дома прочту.
— А судно для нас будет, — говорит Малыхин. — Есть приказ одного гидрографа под кабельное судно оборудовать.
А Коля Маковкин твердит свое:
— Уху надо! Непременно уху!
И, представьте себе, сбылась его пылкая мечта!
Мы в семнадцатом часу вернулись на Четвертый Северный — а Жолобов со своей группой уже там. Пришли раньше нас и успели рыбу перетаскать в кубрик. Я поразился: столько рыбы! Серебристая шевелящаяся масса на полу. И уже какие-то шустрые матросы-артиллеристы тащили ведра, и перебранка слышалась, и возбужденные споры: как чистить — от головы к хвосту или наоборот.
Мичман Жолобов сиял. Все его сухожилия на узком лице растянулись в торжествующей улыбке. Он выхватил из кучи рыбку — такое серебряное веретенце с темной спинкой, сантиметров двадцать длиной, и протянул Малыхину:
— Погляди, Алексан Егорыч. Корюшка! Вишь, какая она ладненькая. А вкус у ней не то что у трески или там окуня, но тоже имеется. Когда я в Кандалакше, на Белом море, работал, она, корюшка, сразу после ледохода перла в залив, во все ручьи — аж черно было на воде, хоть голыми руками бери! Ну что, артиллеристы? — повернулся он к краснофлотцам. — Ножи принесли? Садись чистить. — И снова к Малыхину: — Вот глянь, Алексан Егорыч, у ней бугорки на боках, это значит — на нерест идет. На, потрогай! А запах чуешь? Огурцом пахнет, ага? — Он подмигнул начальнику команды. — А я ведь смекнул, Алексан Егорыч! Лед, думаю, сошел, значит, непременно должна корюшка пойти в Неву. Ага?
— Молодец, Анкиндиныч, — сказал Малыхин. — Только учти, толовые шашки не для того, чтобы рыбу глушить.
— Да что ты, а я не знал! — опять засмеялся, заскрипел Жолобов. — Не беспокойся, Егорыч. У меня на Лисьем Носу, на складах, свой человек, земляк, а толу у них там — навалом. Пару пакетов возьмешь — незаметная убыль. Зато всю команду накормим. И весь форт.
Долго чистили мы корюшку — все ножи, какие были на форту, все финки пошли в ход. А суп из нее получился — вкуснее не бывает (если, конечно, не считать варево из конины, которое мы упоенно хлебали на Гогланде). Я говорю «суп», а не «уха», потому что Жолобов, как знаток этого дела, во всеуслышание объявил:
— Уха, ребята, благородной рыбы требует. Корюшка на уху не тянет. Выше лба уши не растут. А суп ничего, кушать можно.
— Если, конечно, аккуратно, — добавил Малыхин, сердито глядя на Маковкина, подавившегося в спешке костью. — Дай ему, Склянин, по спине покрепче. Чтоб не жадничал.
Коля Маковкин, выпучив глаза, выкашливал кость.
— Съел волк кобылу, да дровнями подавился, — сказал Жолобов, вытирая тылом ладони жирные губы. — У нас в Мурманске был один такой на Мордобойке, по кличке Пузан, а вправдашнее имя я позабыл. Тоже до еды был жадный как волк. А жил у нас в бараке такой Маркуша, шебутной паренек откуда-то с Кавказа, глазищи черные, как у нашего Федюна. Со всего он потеху устраивал. Вот он однажды входит, Маркуша, к нам в комнату, ну, в общежитие, и держит такую длинную мочалку, и говорит: «Вот, сыр мне прислали с Дербента. Самый, говорит, лучший у нас сыр, мотал называется». И над головой ее подымает и чмокает, будто хочет откусить. Пузан — к нему со всех ног: «Дай попробую!» — «Да ты много жрешь», — говорит Маркуша и отодвигает мочалку от его рук. «Не, я немного. Дай!» Берет он, значит, мочалку, которой Маркуша свои… мыл, и тащит себе в рот…
Хохот покрыл рассказ Трески. А пуще всех смеялся Ахмедов.
— Ай алла! — выкрикивал он между взрывами смеха, и слезы текли в миску с недоеденным супом. — Сыр-мотал! Алла-а-а, — стонал он.
Я спросил мичмана:
— А что за Мордобойка?
— Да был такой в Мурманске Северный Нагорный поселок. Там в бараках народ жил разный, приезжий. Рабочие рыбкомбината, ну и с бондарного. И бывали там, конешное дело, бои местного значения. Вот и прозвище. Ну что, сынок? — обратился он к Маковкину. — Перемолол косточку?
Маковкин, с побагровевшим лицом, со слезящимися глазами, ответил сиплым голосом:
— Вам бы такую косточку. — И пошел снова хлебать с большой скоростью. — Ваш Пузан, — добавил он обиженно, — может, и был жадный до еды, а я голодный…
— Все голодные, — строго сказал Малыхин. — Надо вести себя, Маковкин. Понятно?
— Да, — вздохнул Жолобов, — голодуха сильно отражается. Ничего, ребята. Вот — корюшка пошла. Держаться надо. Час придет, и квас дойдет.
Я выхлебал суп, обсосал рыбьи косточки и отвалился от стола. Непривычная сытость переполняла меня до самых ушей, поэтому, наверно, разговоры вокруг воспринимались словно бы приглушенно. Я придумал: «Корюшка пошла на нерест, Колюшка воскликнул: «Прелесть!» Рифма была не бог весть, но ситуация с Колей Маковкиным схвачена верно. Сашка Игнатьев, конечно, придумал бы лучше. Сашкины стихи, высмеивавшие Гитлера с Геббельсом и прочих супостатов, все чаще появлялись в газете крепости «Огневой щит» и, более того, во флотской газете «Красный Балтийский флот», в сатирической рубрике «Полундра». Ох ты! — вспомнил я. Ведь Сашкино письмо у меня в кармане бушлата!
Письмо было толстое, потому что писал Сашка черт знает на чем, на отодранных от стены обоях, что ли. Почерк у него круглый, как у Максима Горького, и разгонистый. Из знаков препинания он признавал только точки.
«Здорово Борька!