наша забота. Катина мама рассыпалась в благодарности, а Катя сказала:
— Если она милиционер, так думает, что можно на всех орать. Вот, елки зеленые, вредная женщина. Вы садитесь, отдохнитесь. Ой! — хихикнула она. — Вы тащили, а у меня язык заплетается! Счас напоим вас чаем.
Мне нравилось, как она смеется.
— К этому шкафу, — сказал я, — приделать колеса — будет лучше танка.
Катя, смеясь, состроила мне глазки и умчалась на кухню. Мы сидели в большой комнате с двумя окнами, на которые Катина мама опускала светомаскировку — рулоны плотной черной бумаги. Бабушка Водовозова, храня молчание, прошла к массивному буфету и вынула из-за стеклянной дверцы чашки и блюдца, сахарницу, в которой слиплось несколько белых конфет. Рядом с буфетом была раскрыта дверь во вторую, маленькую комнату, там виднелась кровать с горкой подушек в красных чехлах. Тут, в большой комнате, тоже стояли кровать и диван. Надменно смотрела вырезанная, должно быть, из «Огонька» «Неизвестная» Крамского.
Вошла Катя, поставила на стол, на обломок керамической плитки, черный пыхтящий чайник. Только стали чай пить, как из коридора донеслось грозное:
— Почему дверь не навешиваете? Водовозовы! Ломать ломаете, а как чинить, так никого нету!
Катя сделала в сторону двери гримаску, язык показала. Странно: вертлявая курносая девчонка, с тонкой и белой, как свечка, шеей, — а мне она нравилась. Каждое ее движение нравилось.
Ну, делать нечего, пошли чинить дверь. Молоток, гвозди нашлись. Новую петлю принесла Шура Безрук. Я спросил, как поживает Ушкало.
— А, вон ты кто, — вспомнила она. — Гангутец, да? Как зовут? Земсков Борис? Ну да, помню. Вася хорошо поживает. Готовятся они сильно. Сегодня, правда, обещал прийти домой.
— Домой?
— Ну да. Погодите, гуси-лебеди! Еще не все. — Она поворочала ключом в скважине. — Видишь? Сместился замок, не закрывается. Ну-ка!
Стали подгонять замок. Тут раздались тяжелые шаги. Как будто Командор поднимался по лестнице, я хотел сказать — памятник Командору. Ушкало был в армейской форме, на черных петлицах — по кубарю. С широкого загорелого лица, меж медных скул, смотрели твердые командирские глаза.
— Что тут деется? — спросил, поднявшись на площадку второго этажа. — Смотри-ка, и Земсков тут. Здорово!
Мы обменялись рукопожатием. Я поздравил его с присвоением звания младшего лейтенанта. Шура Безрук единым духом выпалила про Водовозовых, шкаф и дверь. В следующий миг Ушкало, не отпуская моей руки, ввел меня в небольшую комнату.
— Садись, Земсков, — сказал Ушкало, снимая скрипучий ремень с портупеей и кобурой. — Шура! — высунулся он в коридор. — Принеси нам чего-нибудь. А? Ну, макароны так макароны.
— Василий Трофимович, вы женились? — спросил я.
— Поженились, — сказал Ушкало, доставая из тумбочки бутылку зеленого стекла. — А куда денешься? У меня ж ее кровь в жилах.
Как странно все-таки, подумал я: и года не прошло, как его почти убили на Соммарэ… он бы там и остался, если б не настойчивость Андрея Безверхова… Его почти убили, а его жена с дочкой утонули при бомбежке… И вот он женится опять… Война идет, и никто не знает, что будет с нами завтра… а он женился…
Между тем в ноздри ударил требовательный запах бензоконьяка. Передо мной появились наполовину наполненный стакан и тарелка с куском американской консервированной колбасы.
— Выпьем за наш Гангут, — сказал Ушкало. — Все ж таки мы его не сдали, а ушли по приказу. Так? Не сдали мы его.
Мы выпили, и он пустился рассказывать, как их 260-я бригада морпехоты здорово готовится к десантным операциям, а я думал о Ханко… об Андрее… о Литваке… Ну да, я перестал говорить об их гибели, перестал задавать вопросы — но никто не запретит мне думать о них. Я просто обречен на эти мысли.
— О чем задумался, Борис? Давай-ка еще.
Забулькала мутноватая жидкость, льющаяся в стаканы.
Я рассказал о Сашкином письме — об его встрече с Щербининым в Ораниенбауме, о том, как Щербинину померещился выкрик Андрея в тылу у немцев. Ушкало положил на стол кулаки, задумчиво посмотрел на меня и сказал:
— Где штрафная рота стоит, я примерно знаю. За Ижорой, у Дедовой горы. Если он от немцев бежал через всю Эстонию, то мог бы… мог бы тут как раз выйти к линии фронта.
Теперь я воззрился на Ушкало:
— Вы что хотите сказать? Как это — «бежал через Эстонию»? Он же остался на транспорте… на тонущем судне!
— Точно. — Ушкало залпом выпил и ткнул вилкой в розовый квадратик колбасы. — А если ему удалось до эстонского берега добраться?
— Вплавь? — мрачно усмехнулся я.
— Зачем вплавь? В шлюпке.
Я покачал головой. На шлюпочной палубе в ту ночь я не был, но с чьих-то слов знал: там творилось страшное, шла борьба за шлюпки. Одна шлюпка отвалила, и людей из нее подобрал тральщик, а вторая, переполненная сверх меры, затонула. Так говорили ребята.
— Нет, — сказал я. — Если б Андрей спасся, уж он бы объявился.
Тут Шура вошла, поставила кастрюлю с дымящимися макаронами и тоже села за стол. Ушкало и ей налил немного.
— Вы мне, Василий Трофимыч, — сказал я, — душу смутили.
— А ты не тушуйся. На войне люди гибнут, а мы, пока живые, должны воевать дальше. У тебя что? У Темлякова?
— Темляков ушел в Питер. На курсы зачислен, будет командиром.
— Молодец. Он много достигнет, я знаю. Он за себя постоит. Ты, Борис, тоже грамотный, не хуже Темлякова, а вот постоять за себя не умеешь.
— Как это? — удивился я. — Почему не умею?
— Ты ешь. — Он навалил мне на тарелку толстых серых макарон. — Кушай, Боря. — Глянул на меня размягченным взглядом. — Я за что тебя люблю? Ты себя можешь не пожалеть. Вот за что.
Я засмеялся.
— Вы, Василий Трофимыч, на Молнии меня больше всех драконили.
— Драконил, — кивнул Ушкало. — А иначе нельзя на флотах. Чтоб порядок был. Для порядка. Понятно?
— Как не понять, — сказал я. В голове у меня шумело, и возникло желание сейчас же встать и пойти посмотреть, где там Катя, что она делает. — Спасибо за угощение, — сказал я, поднявшись. — Надо идти, увольнительная кончается.
— Макароны не съел, — качнула стриженой головой Шура Безрук. — Во матросы пошли. До конца не доедают. Ты откуда Водовозовых знаешь?
— По метое… — с удивлением я обнаружил, что язык немного заплетается. — По мете-о-станции, — выговорил раздельно. — Спасибо вам. До свидания.
А там, у Водовозовых, все еще шло чаепитие. Склянин чинно разговаривал с бабушкой Водовозовой; она мне показалась черепахой, высунувшей голову из-под желтого панциря. А Саломыков и Катя сидели на диване и оживленно трепались. Над ними висела, презрительно глядя, «Неизвестная». Катина мама, оказывается, ушла на работу — на дежурство в моргоспиталь.
Я сказал Кате:
— Сейчас звонил начальник метеостанции.
Она вскинула на меня быстрые зеленые глазки:
— Куда звонил?
— Спрашивал, куда ты дела кучевые облака.