— Вот еще! — фыркнула она. — Наелся макарон и острит.
— Что, спикировал? — подмигнул мне Саломыков. — А мы с Катюшей заспорили. Может, ты скажешь: в картине «Парень из нашего города» кто играет? Валентина Серова?
— Нет, — сказал я. — Там играет Франческа Гааль.
— Ну да! — усомнилась Катя. — Она в «Петере» играет.
— В «Парне» тоже, — твердо я стоял на своем.
Вот только на ногах — не совсем твердо. Меня повело вбок, я оттолкнулся руками от шкафа и сел на кровать, но тут же поднялся под недоумевающим взглядом бабушки Водовозовой.
— А я тебе говорю, — сказал я Кате с пьяной настойчивостью, — там Франсе… Франческа Гааль играет.
— Пошли домой. — Склянин взял меня под руку.
— Не хочу, — отмахнулся я. — Она везде играет… Франческа…
— Играет, играет. — Склянин повел меня к выходу.
Я слышал, Катя сказала, что надо меня уложить, но Склянин сказал, что на свежем воздухе лучше.
И верно, осенний холодный воздух, пронизанный мелким дождиком, очень скоро охладил мою пылающую голову.
Мне приснился Павлик Катковский. Он стоял в строю незнакомых матросов, но был в штатском, в серенькой своей толстовке, а вместо винтовки держал в руке пешню. «Здорово!» — крикнул я ему обрадованно. Но Павлик посмотрел, блеснув очками, без улыбки и не ответил. Откуда-то выскочила Светка Шамрай, длинноногая, белобрысая, вытащила Павлика из строя и закружила его, а он был очень серьезный, бледный. Светка дурачилась, а потом вдруг остановилась и посмотрела на меня зелеными быстрыми глазками, — тут я увидел, что это не Светка, а Катя, — и проснулся.
И подумал: сегодня поговорю решительно. Поймаю, когда она пойдет шарик запускать, и не отпущу, пока не получу ответа… Ответа на что? Собственно, чего я добиваюсь? Ну, свидания, это ясно. Чтоб наедине. А дальше? Ох, Катька… смеешься моим шуточкам, голову мне вскружила, а когда я пытаюсь поцеловать, упираешься руками мне в грудь и отталкиваешь. Два-три поцелуя перехватил — не густо… И всякий раз, когда прошу о свидании, только хиханьки в ответ… Сегодня поговорю решительно!
День был предпраздничный, шестое ноября. С утра были политзанятия, потом мы работали в снисовском дворе, укладывали в траншею новый кабель, а после обеда мне предстояло заняться праздничным боевым листком.
Так вот, минут за двадцать до обеда я подстерег Катю у подъезда метеостанции. Она вышла одна в своей потертой шубке не то из кролика, не то из кошки, в зеленом платочке, с шариком в руке. С улыбкой взглянув на меня, вдруг посерьезнела. Наверное, прочла что-то в моих глазах.
— С наступающим, — сказал я.
— И тебя, Боря. Пусти, мне надо…
— Успеешь. Платочек должен быть синенький, а у тебя зелененький. Разве можно?
— Значит, можно, — хихикнула она.
— А когда мне будет можно?
— Что именно?
— Ты прекрасно знаешь.
— Нет. — Она быстро-быстро помотала головой. — Ничего не знаю.
— Слушай, Катя. — Я взял ее за плечи. — Ты прекрасно знаешь, что нравишься мне.
— Да что ты говоришь? — Она так невинно, с таким искренним удивлением смотрела на меня снизу вверх.
— Представь себе. Сам удивляюсь. И мне очень бы хотелось встретиться с тобой не у этого паршивого подъезда…
— Почему паршивого?
— Ладно, у этого замечательного подъезда. То есть не тут, не среди людей и анемометров, а в хорошем, укрытом месте… Чего ты смеешься?
— Среди анемометров, — повторила она и прыснула.
— Катя, сейчас или никогда. Ты должна сейчас дать ответ.
— Боречка, — сказала она жалобно, — ну что ты хочешь от меня? Какой ответ я должна дать?
Я набрался нахальства и сказал на одном дыхании:
— У вас на Красной пустует комната. Вот там давай встретимся.
— На Красной? — Катя помолчала, покачивая шариком туда-сюда. — Боречка, не надо. У нас с тобой и так хорошие отношения…
— Надо сделать их еще лучше.
— Я не знаю, Боря. — У нее был страдальческий вид. — Там холодно, не топлено…
— Катя, может, тебе не нравится, что у меня трех зубов нету? Так мне вставят… после войны…
— Борька! — Она засмеялась, ласково глядя. — Так смешно говоришь…
— Катя, я жду. — И решительно повторил: — Сейчас или никогда.
— Елки зеленые, вот же пристал… — Она потерла пальчиком пуговицу моего бушлата. — Прямо не знаю… Ну хорошо. Восьмого вечером приходи…
Катя побежала к своим шкафчикам, а я схватил с асфальта, слегка припорошенного снегом, осколок, валявшийся тут, наверно, с прошлого обстрела, и запустил в тощего воробья на облетевшем каштане. Я помчался вверх по лестнице и чуть было не сбил с ног Алешу Ахмедова.
— Шайтан! — крикнул он сердито.
— Аллахверды! — Я поднял его шапку, сдул пылинки и водрузил ему на черную голову. — Помнишь, как мы с тобой в школе связи драили гальюн? Незабываемые дни!
У входа в столовую меня остановил Виктор Плоский:
— Куда разбежался, скуластенький?
Я потряс кулаками над головой и сказал:
— Я голоден! Обедать я хочу!
Виктор пошевелил усами.
— Ага, понятно. — Он ткнул пальцем в мою нарукавную звездочку, обведенную желтым ободком. — Тебе присвоили старшего краснофлотца. И ты, как человек глубоко неумный, бурно радуешься.
— Глубоко?
Я был уязвлен.
— Увы, — сказал он. — А что слышно с твоим рапортом? Есть ответ?
— Нет. То есть, конечно, есть. В том смысле, что пока нет свободных штатов радистов.
— Просись в другие части.
— А я просился. На бэ-тэ-ка.
— Энергичней надо действовать, скуластенький. «Я голоден»! — передразнил он. — Тебя, как погляжу, вполне устраивает животное существование.
— Осади, — сказал я. — А то ведь я и обидеться могу.
— И что тогда будет?
— Выдерну усы.
Хоть этот чертов Виктор и окатил меня ушатом холодной воды, а радость во мне кипела. Только я теперь остерегался выпускать ее наружу. Ладно, буду радоваться внутри.
После обеденного перерыва я сидел в комнате Малыхина и выпускал боевой листок. Как умел нарисовал и раскрасил акварельными красками картинку, как мы, кабельная команда, режем и паяем кабель, поднятый на шлюпку. По правде, только Алеша Ахмедов получился похожий.
Наклонив голову набок, я критически осматривал свое художественное произведение, когда в комнату вошел Малыхин. Он закурил «беломорину», сплющив ее мундштук посередине.
— Ишь, художник, — сказал он. — Прямо как «Бурлаки» Репина. Тебе много осталось?
— Надо заметки переписать. Вашу и жолобовскую.
— Только две?