стирка…
— «Баня, стирка»! — передразнил Сашка. — Я гляжу, ты живешь — кум королю, сват министру.
— Я всегда хорошо устраиваюсь, — подтвердил я. — Не болван же я какой-нибудь, чтобы плохо устраиваться. Пошли.
— Да погоди ты! Сам устроился, а мне не надо? Ладно, иди вешай свой листок. Я после ужина приду.
— А в Мартышкино к себе не уйдешь?
— Чего мне там делать? — Сашка знаком велел мне слушать и с выражением произнес:
Вечером у нас в клубе было торжественное собрание, комиссар района сделал доклад, потом начали крутить картину «Георгий Саакадзе», но мы с Сашкой смылись и долго ходили по темному снисовскому двору — от старого Итальянского дворца до передающего центра и обратно.
Сашка рассказывал, как висел «между небом и землей». Линия фронта (восточная граница Ораниенбаумского пятачка) проходила между поселком Мартышкино и Новым Петергофом. На окраине разбитого полусожженного поселка и находился наблюдательный пост СНиС — вышка над каменным сараем, а неподалеку землянка, в которой жили четверо — командир поста, два сигнальщика и радист, тут же, в землянке, была и рация. Большую часть времени Сашка проводил на вышке, хорошо вписанной в окружающие сосны. Оттуда он видел все, что делается в занятом немцами Новом Петергофе и на приморском шоссе, наблюдал за передвижениями противника, за взлетающими самолетами, за вспышками в стене леса — очень наловчился в засечке стреляющих батарей, пеленговал их и, соответственно, оповещал обо всей обстановке. На пост сыпались немецкие снаряды. Одного сигнальщика, Сашкиного напарника, тяжело ранило осколком. А Сашке везло. Недавно, в октябре, фрицы сбили-таки вышку, она согнулась, ушла из-под ног. Сашка уцепился за сосновую ветку и повис «между небом и землей» и висел до конца обстрела, а потом, оглушенный, слез с дерева. И — ни одной царапины! А сегодня произошла замена личного состава мартышкинского поста, и вот он, Сашка, вернулся в родимый Краков. И это очень плохо. Не потому, что так уж он сроднился с Мартышкино (хотя и это есть), а потому, что в Рамбове, куда ему иногда удавалось уволиться, есть одна хохлушка-болтушка лет за тридцать, докторица из армейской части, сама из города Кобеляки.
— Кобеляки? — переспросил я. — Врешь небось. Нету такого города.
— А вот и есть! В Полтавской области. Давай после войны поедем в Кобеляки! Я ей обещал, что приеду.
— Ты обещал, ты и поезжай, — сказал я. Тут у меня в груди сладко заныло при мысли, что послезавтра свидание с Катей. — Сашка, а куда теперь тебя назначат?
— Да не знаю еще. На какой-нибудь пост. Может, на Толбухин.
Мы обогнули желтый флигель и вышли к Обводному каналу. В канале, в воде, затянутой блинчатым льдом, похожим на крупный паркет, стояли два братца-тральщика, приготовившиеся, должно быть, тут зимовать. С тральщиков доносились лязг металлических дверей, голоса, фырканье пара и другие звуки жизни. Мы побрели вдоль канала. Было сыро, темно и холодно, сеялся снежок, белыми погонами ложился нам на плечи.
— Сашка, — сказал я, — знаешь, что я часто вспоминаю? Наш снисовский домик на Ханко. Помнишь? Какой он был уютный, из чистых белых досок. А сирень какая была!
— Помню домик, — сказал Сашка высоким голосом, — помню и сирень. — И, помолчав: — Мы с тобой, Борька, все должны запомнить. Как говорил твой Монтень? Если человек не уверен в памяти…
— …ему не следует отклоняться от истины.
— Точно. А если память крепкая, то и подавно. Нам после войны память очень понадобится.
— Для чего?
— Ну, людям рассказать.
«После войны»… Я и не думал, что будет после войны. Сегодняшний день поглощал все силы — чего уж там думать о будущем. Да и, признаюсь вам, страшновато было думать о будущем без мамы, без Кольки Шамрая… без Ирки… Если доживу до этого будущего, то махну куда-нибудь на юг — отогреться, в теплом море покупаться, вонзить зубы в красный сладкий арбуз… С чего вдруг представился мне послевоенный арбуз? Странно…
— Я, Борька, много стихов насочинял. Ночью на вышке, если все тихо, и только звезды шебуршат над головой…
«Как это — шебуршат?» — хотел я спросить, но промолчал.
— …сосновые ветки под ветром, но кажется, будто звезды шуршат… Тут-то и идут стихи… Одна строчка, другая, перехлестываются, ищут друг дружку по рифме… Потом, после вахты, поспишь — и на бумагу. Тут и выходит, что почти все — мусор. Но маленько все же остается. Вот послушай.
Мы ходили взад-вперед вдоль канала, и Сашка читал стихи. Я слушал с удивлением. Это были не похабные двустишия, в которых он, собака, был так силен, и не сатирические вирши про Гитлера с Геббельсом, какие все чаще появлялись за его подписью во флотской газете, — нет, это были стихи… просто стихи…
Он читал подряд, одно стихотворение за другим, а я слушал и удивлялся все более, потому что… потому что…
— Сашка, ты здорово стал писать! — вырвалось у меня.
— Еще не здорово. Но я научусь… Борька, хочу посоветоваться с тобой. Меня зовут в газету.
— Ты же и так печатаешься…
— И так, а они хотят — эдак. — Сашка насмешливо выпятил толстую нижнюю губу. — Короче, хотят