— Нет. — Катя стала рядом со мной. — Это баян моего отчима. Вот он.
Она показала пальчиком на фото, с которого весело и хитро улыбался белобрысый длиннолицый малый во флотском кителе без нашивок. Этому малому, подумал я, палец в рот не клади.
— Такой молодой отчим? — спросил я и опять как бы между прочим взял Катю под руку.
Она пустилась рассказывать: да, молодой, старшина с линкора «Октябрьская революция», в тридцать девятом демобилизовался, втюрился в маму (она так и сказала: «втюрился») и остался в Кронштадте, вел оборонную работу в райсовете Осоавиахима — организовывал кружки по сдаче норм на «ворошиловских стрелков» и ПВХО, лыжные походы, походы в противогазах — всюду, на Морзаводе, в Четвертом завкоме, на швейной фабрике; мама как раз на швейной фабрике тогда работала, и когда Володя организовал там пятикилометровый поход в противогазах, мама сперва шла хорошо, а потом не выдержала…
Я слушал вполуха, мне никакого дела не было до этого Володи из Осоавиахима, даром что я сам сдал когда-то на «ворошиловского стрелка». У меня другая была забота: как бы Катю взять за плечи, развернуть к себе и, как писали в старых романах, осыпать пылкими поцелуями.
А она прилипла к фотографиям, как будто мы пришли в музей смотреть экспонаты. На пожелтевшем снимке чубатый командир, сажень в плечах, победно выпятил грудь, обтянутую гимнастеркой.
— Это, — тараторила Катя, — мой отец. Он был краском. Завязкин Иван Акимович. Правда, красивый?
— Правда, — сказал я. — А ты на него похожа.
И верно, что-то было у них общее — круглость лица, бойкость взгляда. Я снова сделал попытку поцеловать Катю, но безуспешно. Краском Завязкин, оказывается, летом 1923 года окончил в Питере курсы и был назначен на кронштадтские форты. А мама с подругами по комсомольской ячейке возвращалась в Кронштадт из Питера с антирелигиозного диспута. На пароходе они и познакомились. Мама была очень красивая, правда ведь? Рядом с могучим краскомом на снимке стояла стройная блондиночка с удивленными глазами, с тугой косой вокруг головы, в закрытом платье до пят. Трудно было узнать в ней Катину маму с ее плаксивым выражением лица. Но что поделаешь, приходилось подтверждать, кивать, вникать…
Краском Завязкин служил на фортах — на Четвертом Северном, на Шестом — и в Кронштадте бывал редко, но жениться на маме успел, хотя бабушка — мамина мама — была против, потому что мама была совсем молоденькая, восемнадцати еще не было, но под Новый год ей как раз исполнилось восемнадцать, и они поженились, а в двадцать четвертом году родилась она, Катя. Краском был уже командиром батареи, он любил пушки, и служба у него шла хорошо, его уже хотели назначить командиром дивизиона, комнату дали вот эту самую, на Красной, но в феврале двадцать шестого года он умер.
«Какое несчастье», — хотел я сказать, но прикусил язык.
В январе того года, вечером, краском Завязкин шел пешком с Шестого Северного в Кронштадт, он торопился, потому что погода портилась, начиналась метель, и еще потому, что давно не был дома, месяца полтора, и ужасно соскучился по маме и по ней, Кате, и беспокоился, так как у нее, Кати, были цыпки.
— Что было? — спросил я.
— Цыпки. Папа страшно торопился, бежал по льду восемь километров, представляешь? Уже перед самым берегом ему дорогу преградила вода. Ветер нагнал воду поверх льда, понимаешь? И обойти ее нельзя. Широко разлилась. Папа шел по пояс в воде. К Северным казармам вышел весь обледеневший. Мне мама рассказывала, когда папа добрался ночью до дома и вошел, она закричала. От страха. Папа был как этот… айц…
— Айсберг?
— Да, как айцберг. Он не дышал, а рычал. Мама бросилась греть воду, обтерла его, обогрела. А на другой день — температура сорок градусов. Две недели папа горел как в огне. В моргоспитале. Там и умер. Двустороннее воспаление легких.
У Кати глаза наполнились слезами. Я обнял ее и осторожно привлек к себе, она всхлипывала и не отталкивала меня.
— Катюша, — сказал я. — Милая, — сказал я. — Не плачь.
Она вдруг откинулась на моей руке и внимательно так, вопросительно так посмотрела. Высвободилась. Села на диван. Платочком промокнула глаза. И — понеслась дальше…
Не стало, значит, краскома Завязкина, и с мамой что-то случилось в ту зиму. Была активная, всегда все организовывала… Однажды, тоже зимой, в Константиновском доке вырвало ночью батапорт…
— Что вырвало? — спросил я.
— Батапорт. Ну, ворота дока! Штормило, что ли, на заливе, и вырвало батапорт, в док хлынула вода. А в доке стояла «Аврора» на ремонте, со вскрытыми кингстонами и дейдвудами…
— Откуда ты все это знаешь? — удивился я.
— Мама рассказывала. И дедушка. Дед у меня был доковый мастер. Водовозов Степан Митрофанович. Не слышал? Ты не кронштадтец, не знаешь. Его многие знали. Вот к нему ночью на Козье Болото прибежал кто-то с завода, говорит — батапорт вырвало, док затопляет. Дед — бежать на завод. А мама ж тоже на заводе тогда работала. Тоже подхватилась — от одного к другому, цепочкой, всех комсомольцев заводских оповестили, телефонов же ни у кого не было…
Катя оборвала свой рассказ, задумалась чего-то. Я придвинулся к ней, снова обнял за плечи. Что напало на нее? Как будто у нас вечер воспоминаний… А что у нас за вечер?.. Я осторожно, чтобы не спугнуть, коснулся губами ее виска, ощутил щекочущее прикосновение легких волос.
— Не надо, Боря, — сказала Катя. — Я сейчас подумала: почему у мамы такая несчастная жизнь? Как она папу любила! Теперь так никто не умеет.
— Ну почему? — слабо запротестовал я. — Теперь тоже…
— Нет! Никто!
Мы помолчали. Я по-прежнему не знал, что делать, хотя мы сидели тесно прижавшись и моя рука лежала на Катином плече. То, что Катя рассказывала о своей семье, отвлекало не только ее, но и меня. Отвлекало — от чего?.. Да и холодина тут была зверская…
Господи, подумал я, как в книгах это выглядит просто: он покрыл ее лицо, шею пылкими поцелуями, она со стоном опустилась на кушетку… или на что там еще… на софу…
В окно била метель, и глухо доносился рокот работающей артиллерии. Я спросил:
— Ну и как, затопило «Аврору»?
— Нет… То есть вода, кажется, начала поступать, но они успели… Кажется, успели закрыть кингстоны… Не помню. У деда были крупные неприятности, но он доказал.
— Что доказал?
— Ну, что техника виновата, а не он. Очень же все было запущено тогда, после гражданской… Ой, Боря, ты смотрел «Ночь в сентябре»? Помнишь, там Крючков играет, Зоя Федорова? Вот мой дед был похож на Крючкова!
— А я думал — на Зою Федорову…
— Тебе все шуточки, Боря, а дед правда был замечательный. Коренной кронштадтец! Отец деда знаешь кем был? Шкипером! Еще Морской канал не прорыли, и суда приходили в Кронштадт, и тут груз перегружали на плашкоуты и везли дальше в Питер. Вот мой прадед на таком плашкоуте плавал!
— Знаю, — сказал я. — Он из плашкоутных досок сделал тот самый шкаф, который мы…
— Точно!
Она засмеялась, вспомнив, наверно, как шкаф катил по Кронштадту, нацеливаясь то на один, то на другой памятник архитектуры. Смеясь, Катя очень мило склонила голову мне на грудь, я расхрабрился, взял ее за щеки и влепил поцелуй прямо в дрогнувшие губы. Она схватилась за накренившуюся шляпу, поправила и отодвинулась от меня со словами:
— Только и знаешь целоваться!
Некоторое время мы сидели молча.
— Пора домой, — сказала Катя. Но продолжала сидеть в уголке дивана, и парок от ее дыхания казался мне таким легким, невесомым. — Поздно уже, наверно.
— Да нет, — сказал я. — Детское время.
— Я про маму говорила, да? Она после папиной смерти хотела с собой покончить. У папы был наган, его не сразу отобрали, и мама выстрелила себе в сердце…