— Да ты что? — вскричал я. — Ты и знать ничего не могла, тебе ж было…
— Полтора года — ну и что? Бабушка рассказывала. Пуля в сердце не попала, мама неправильно выстрелила. Она долго лежала в госпитале, а я была у бабушки и деда. А когда мама вернулась, она была другая. Плакала часто. Или сидела как мертвая. Потом бабушка ее устроила к себе на швейную фабрику. Мы долго жили там, на Козьем Болоте. Потом у Шурки начались скандалы с мужем, и мы с мамой перешли обратно на Красную…
— У какой Шурки?
— Ну, у Шуры Безрук. Ты ж знаком, кажется. Спирт у нее пьешь.
— А… Всего только раз и выпил. Я с ее мужем знаком, мы воевали вместе…
— Счас у Шурки муж другой. А тогда был хулиган. Вообще-то тихий он был и мастер хороший, закройщик в артели «Новый быт», там и Шурка работала, тоже швейница. Так-то тихий, а хлебнет — и пошло, и пошло! Шурка прибегала к нам, спасалась. Дед однажды ей говорит: «Чего ты бегаешь от него? Ты ж сильная. Возьми скалку, когда он с пьяными кулаками полезет, вытяни его как следует по хребту». Шурка так и сделала. Только он к ней — она его скалкой раз! — и он лежит, на головную боль жалуется.
Я засмеялся:
— Дед сказал — по хребту, а она, значит, по голове?
Катя из глубин шубейки достала пакетик, а из него белую конфету-»подушечку».
— Хочешь половину?
Я отказался. Катя положила конфету в рот и принялась с удовольствием ее сосать.
— Ужасно сладкое люблю, — объявила она. — Да, так вот. Григорий прямо из себя выходил…
— Какой Григорий?
— Господи! Елки зеленые! Ну, Шуркин муж!
— А-а…
— «А-а»! — передразнила она. — С первого разу ничего не понимаешь. Григорий терпел, терпел, что Шурка его дубасила…
— И бросил пить?
— Как бы не так! Ты шрам у нее на щеке видел? Это Григорий «пропахал», полез с ножом. Шурка от него с криками — к нам. Дед вышел, выбил нож у него, дурака, и скрутил. А Шурка — в милицию. Судили Григория. Как раз война началась на другой день. Боря, ты не представляешь, какой дед был крепкий! А голода не выдержал.
— Он что — умер?
— Ну да, в начале декабря. Скоро год. Опять мы остались — # бабий ковчег, без мужиков.
— А отчим? — спросил я.
— Так Володю сразу мобилизовали, как война началась!
— Вернулся на «Октябрину»?
— Нет. Он, конечно, хотел опять на «Октябрину», но его послали на эсминец «Сметливый».
— «Сметливый»? Постой… — Я вспомнил: еще на Ханко, в начале эвакуации, называли этот эсминец… — Катя! «Сметливый» же подорвался на минах между Ханко и Гогландом…
— Да, они с Ханко шли… Там часть команды спаслась, к нам приходил один моряк со «Сметливого», мы от него узнали, что Володя погиб. А ты откуда знаешь?
— Так я же был на Ханко. Мы, между прочим, тоже подорвались на минах.
Катя задумчиво посмотрела на меня, посасывая с легким чмокающим звуком свою «подушечку».
— Видишь, ты живой, — сказала она, — а Володе не повезло… И маме… — Ее глаза опять наполнились слезами. — Какой он был веселый, Боря! Ты не представляешь! Все с шуточками. Мама с ним прямо ожила. Она снова стала смеяться! Володя на нее замечательно действовал. Знаешь, как ее называл? «Линейка»!
— Почему?
— Ну, маму зовут Лилия, он придумал — Линия, а от Линии — уже «Линейка». «Линейка! — кричит. — Меня пожалей-ка, супу налей-ка!» Он ее уговорил уйти со швейной фабрики, мама поступила на курсы медсестер, ей учиться нравилось… Боря, она два года — два года! — опять была счастливая! — Катя всхлипнула. — А мы с Володей пели. Он знаешь какой был музыкальный? Мы какие хочешь песни пели в два голоса, а на баяне он мог любой мотив подобрать. Такой слух!
— Спой что-нибудь, — попросил я.
— Вот еще! Как раз в такой холодине… Я, знаешь, ходила в детскую хоровую группу Дома Флота. По пятым дням шестидневки там были занятия. А Володя не только пел, он замечательно играл. Как артист. Постановки ставил! Вон афиша, видишь?
Рядом с фотографиями висел листок серой бумаги, на нем значилось строгим типографским шрифтом:
— «Сынишка», — сказал я. — Что за пьеса? Никогда не слыхал. Может, по роману Тургенева «Отцы и дети»?
— Ты скажешь! — Катя хихикнула.
— А ты, значит, Велигжанова?
— Нет, я Завязкина. Боря, пойдем, а то я замерзла.
— Спой что-нибудь, Катя Завязкина.
— Пой сам, если хочешь.
— У меня нет слуха. Но петь я люблю. Голос у меня хороший.
— Боречка! — Она сделала мне глазки, улыбаясь, держа конфету за щекой. — Ты смешной такой… Давай лучше станцуем!
— А музыка?
— А мы сами себе подпоем.
Я обнял ее за спину, за облезлую шубейку. Катя запела тоненько: «Как много девушек хороших, как много ласковых имен…» Я громко подхватил, я любил громкое пение: «…но лишь одно из них тревожит, унося покой и сон…» Мы шаркали ногами и кружились в середине комнаты, и пели, и парок от нашего дыхания смешивался и уносился кверху, к тускло-оранжевой изнемогающей лампочке. «Се-ердце, — пели мы, медленно кружась, — тебе не хочется покоя… Се-ердце, как хорошо на свете жить…»
И настал день: меня вызвали на передающий центр узла связи, и строгий капитан-лейтенант принялся экзаменовать по радиотехнике. Передатчик, его устройство и питание я знал вполне прилично и почти не путался, объясняя схему, — разве что немного от волнения. Потом капитан-лейтенант отдал меня в руки лысоватому главстаршине Цыплакову, снисовскому асу радиодела. Вот где я хватил фунт лиха! От нервной дрожи в руках работа на ключе далась мне не сразу, но потом я, как говорится, овладел собой, и дело пошло. Несколько хуже было с приемом на слух. Но в общем экзамен я выдержал!
«Может, скоро освободится штат, — сказал капитан-лейтенант, — и мы тебя возьмем».
Представляете, братцы, как я был рад?!
С Виктором, учителем моим, поделиться бы радостью — но где он? Исчез Виктор Плоский бесследно, будто его и не было на земле кронштадтской. Никто не знал, куда он подевался, только писарь Круглов сообщил мне, что срочно выписал ему командировочное в Питер, и не успели высохнуть на предписании чернила, как старшина второй статьи Плоский был таков. Вечно клубилась загадочность вокруг его тараканьих усов.
Сашке Игнатьеву бы излить радость, клокотавшую во мне. Но поди доберись до Сашки!
Был такой пароход «Мария», то ли наш, то ли из бывшего латвийского пароходства. В сорок первом уцелела «Мария», а в сорок втором, в конце лета, прихватило ее на пути из Ленинграда в Кронштадт: прямыми попаданиями немцы потопили судно. С зияющими пробоинами, со сломанной мачтой «Мария»