села на грунт, на мелководье, у кромки Морского канала. Экипаж покинул судно, подымать его на виду у противника — в четырех милях от Нового Петергофа — было невозможно. Наступила вторая блокадная зима, «Мария» прочно вмерзла в лед. Она сидела на ровном киле, с торчащей надо льдом надстройкой. И тут кому-то пришло в голову использовать ее как наблюдательный пост. Удобно же! Немцы потопленным судном явно не интересовались — ну, торчит изо льда, и пусть торчит. А тем временем в одном из кубриков «Марии», куда не проникла вода, расположился снисовский пост — три сигнальщика и радист. Днем, понятно, наверх не вылезали, отсыпались, зато с наступлением темноты смотрели в оба. Засекали по вспышкам батареи противника на Южном берегу, оперативно давали пеленги и — примерно — дистанцию, которую определяли по силе вспышек. В контрбатарейной борьбе, которую беспрерывно вел Кронштадт с Южным берегом, пост на «Марии» очень даже себя оправдывал.
Так вот, Сашка был там! Не знаю, сам ли напросился, или начальство послало его туда как специалиста по засечке батарей, — факт тот, что он сидел на «Марии». Продовольствие им раз в неделю ночью возили на санях. И, между прочим, обратным рейсом ребята отправляли в Кронрайон СНиС кое-какое добро из мариинских трюмов — покрышки для грузовиков, лопаты, что-то еще.
Иногда Сашка присылал мне записки, рифмованные и неприличные. «Сижу на «Марии» в каюте сырой, — писал он, — питаюсь горохом…» — и так далее… Я отвечал ему в том же духе. «Не стыдно ли при всем честном народе… на затонувшем пароходе?» — писал я. Или: «А ты можешь пулей снять нагар со свечи?»
Приходили письма из Ленинграда от Тольки Темлякова. Учеба на курсах шла хорошо (да и как могло быть иначе у нашего Головастика), дисциплина строгая, питание похуже, чем в СНиСе, но ничего. Главное — что наше наступление под Сталинградом здорово идет! Т. Т. обширно комментировал новогоднее сообщение об итогах шестинедельного наступления наших войск.
Да что говорить, последние сводки Информбюро были замечательные! Я теперь был агитатором у нас в команде, проводил громкие читки газет, и мы обсуждали все это, и елозили пальцами по карте, отыскивая Нижне-Чирскую, Приютное и другие станицы в районе среднего Дона, взятые нашими войсками.
Еще Т. Т. написал, что на комсомольском активе Ленморбазы встретил Марину. «Ты помнишь ее? — писал он. — Марина Галахова из Ораниенбаума, она нас водила по Китайскому дворцу и устроила ночевать в доме Петра III. Марина теперь краснофлотец, служит тут в одной части. Спрашивала о тебе и о Шамрае, конечно. Она не знала, что Шамрай погиб. Толковая девушка. Мы хорошо поговорили…»
Конечно, я помнил Марину. Но совершенно забыл, что ее фамилия — Галахова. Уж не родственница ли капитану второго ранга Галахову? Наверное, однофамильцы. Марина никак не связывалась с кавторангом, к которому у меня были вопросы…
Так Марина служит на флоте? Ну и ну!
Еще Т. Т. написал, что в Ленинграде начался чемпионат города по шахматам. Я сразу представил себе шахматный клуб на Желябова, в который мы, школяры, когда-то бегали. Но чемпионат, писал Т. Т., проходит не в клубе, а в здании спорткомитета на Халтурина. Играют десять шахматистов, в том числе Василий Соков, кандидат в мастера. Толька описывал, как красноармеец Соков дал в ленинградском Доме Флота сеанс на двадцати пяти досках и все партии выиграл. Он, Толька, значит, тоже проиграл, и очень обидно, так как имел преимущество в две пешки…
Чемпионат по шахматам в Ленинграде! Черт дери, в этом есть что-то такое… Обложили город, заперли на блокадный замок, думали задушить голодом и отчаянием, — хрена!
А вскоре мне и самому довелось побывать в Питере.
Мы снова идем по льду — двенадцать человек в маскхалатах. Снова волочим сани со своим рабочим инструментом — пилами, лопатами, пешнями. На отдельной волокуше едет затесанное с одного конца бревно-»коловорот». Могучий отряд. Могучая техника.
Нас ведет неустрашимый командир — главный старшина Федя Радченко (под Новый год ему присвоили главстаршину), и он, как положено командиру, зорко всматривается в даль…
Ладно, шутки в сторону. Конечно, мы теперь не такие доходяги, какими были прошлой зимой. Мы малость отъелись летом (хвала и слава корюшке!), и паек теперь хоть и не довоенный, но все ж таки не голодный. И если Коля Маковкин уныло свесил нос и волочит ноги, как хронический дистрофик, то тут скорее сказывается дурная привычка, чем голод.
У нас боевое задание — ремонт кабеля, проложенного вдоль старого Корабельного фарватера от Кронштадта до Ленинграда. А потом, когда кончим работу на льду, нас, как сказал мне по секрету Радченко, ожидает еще какая-то работа в самом Ленинграде. Представляете, какая нахлынула радость, когда я это услышал?! Но к радости примешивался и страх. Не знаю, как объяснить вам. Наверно, боялся встречи со своим опустевшим домом…
Мы идем по льду, по девственно белым снежным застругам, и северный ветер, спасибо ему, подталкивает нас в спину. Там, за спиной, остался Лисий Нос. Вчера нашу группу забросили туда вместе с нашими причиндалами, с катушкой кабеля, на попутном грузовике, замазанном белилами.
Когда-то в детстве я был однажды на Лисьем Носу — приезжали с отцом и его приятелем, военным из Сестрорецка, на рыбалку. В памяти сохранились безлюдный песчаный берег, близкий лес, дым костра и головокружительный запах поспевающей ухи. Теперь тут не было ничего похожего, только лес по-прежнему стоял стеной. Теперь была пристань и почти до самого деревянного пирса доходила ветка железной дороги. Рядом вырос поселок — щитовые домики и склады, прикрытые лесом. Вся эта транзитная база для переброски в Кронштадт продовольствия, горючего, боеприпасов была построена уже в блокаду.
Мы переночевали в домике метеостанции и ранним утром вышли на лед.
До рассвета еще далеко, и я не совсем представляю себе, как мы выйдем в нужную точку. Но Радченко идет уверенно, он знает, где проложен кабель, так что беспокоиться нечего. Но я беспокоюсь. Ведь измерение делал я, и теперь где-то в солнечном сплетении я чувствую не то чтобы царапанье тревоги, но, скажем, некоторое неудобство: а вдруг неверно определил расстояние до повреждения? Хотя не может такого быть. Мостик Уитстона — прибор надежный, а делать расчет по омическому сопротивлению я научился.
Радченко останавливается, сверяется с компасом, осматривается и, как мне кажется, принюхивается. Знаете, кого он напоминает? Вы читали о средневековых ведунах, чувствовавших под землей течение воды? О рудознатцах, ощущавших под ногами, в недрах, залежи руды? Вы совершенно правы: случалось, что их сжигали на кострах. Вот на такого рудознатца похож Федюня Радченко. Он у нас кабелезнатец. Это, скажу я вам, тоже прирожденный дар.
Он перемещается шагов на двадцать влево, потом еще немного — и говорит, тыча пальцем себе под ноги:
— Тут.
Разметив трассу, мы начинаем пилить полуметровый лед, долбить лед пешнями, вытаскивать из дымящихся прорубей неподатливые, кувыркающиеся куски льда. У меня в руках тяжелая пешня, я долбаю, крошу лед и с отвращением думаю о парне, который изобрел телефон… как его… ну да, Белл… с него и начались все наши мучения… Ничего, ничего, думаю я, отирая рукавицей пот со лба, скоро уйду в радисты. Чем привлекательно радио? Там нет ни проводов, ни кабелей. Нету на радио кабелей! Нету! Нету! — при каждом «нету!» я наношу удар по льду. Саломыков, пилящий лед, выпрямляется и, откинув со лба капюшон маскхалата, удивленно смотрит на меня:
— Чего у тебя нету, Земсков?
Оказывается, я не только в мыслях, но и вслух…
— Ничего, — говорю, отдуваясь. — Все у меня есть.
— Все есть, — повторяет он, насмешливо кривя рот. — Даже баба.
Я хлопаю глазами, не знаю, что ответить. У меня «есть баба»? Так называется то, что у меня происходит с Катей Завязкиной? Да ведь ничего особенного не происходит — ну, в том смысле, который вкладывает в эти слова Саломыков. Ох, Катя… Иногда кажется, что она влюблена в меня… ласково глядит, разрешает сорвать поцелуй… шуточкам моим смеется… А другой раз — неприступная крепость, окруженная глубоким рвом равнодушия.
Нету! — бью я пешней по льду. Нету — у меня — бабы! Нету!