Ну да, она его понимает, а я нет! Можно подумать, что печь, в конце концов, купила ему она, а не я. И порой вообще неясно, кто ему дороже — я или наша неотразимая Шарман! Смешно, правда? Но кто знает мою старую красотку-мать, тому вовсе не смешно: пусть ей под семьдесят, но она еще на все способна — ведь у нас в роду женщины с годами становятся только краше. А что до Никиты — если он на меня польстился, значит у него есть склонность к дамам гораздо старше его. А тут уж какая разница, насколько старше — на десять лет или на тридцать?
Честно говоря, их романтические отношения и по сей день сводят меня с ума! А тогда, перед покупкой печи, это было просто невыносимо: они целые дни напролет ворковали как два голубка. Я даже подумывала как-нибудь в разгар рабочего дня смотаться домой и застукать их на месте. Но не успела — внезапно обстоятельства в нашем «Самоваре» переменились роковым образом.
Прихожу я как-то утром, звоню в дверь условным звонком, Тамаз мне отворяет, а внутри, вместо привычной тишины — шум, говор, визг. В прихожей навалены чемоданы и сумки, и в салоне полно девок:
все сонные, злые, сидят, развалясь в креслах. А одна, темноглазая, с короткой платиновой стрижкой, стоит у окна, нога на подоконнике, — подоконники в салоне были низкие, на уровне колена. Была она как птица, готовая к полету, хоть лететь было некуда, все окна у нас были забраны литыми чугунными решетками — а перед ней извивался Женька — хватал за руки, заглядывал в глаза.
— Ну, чем плохая квартира, — бормотал он, — мы тут все устроим, будет лучше прежней!
Платиновая на него сверкнула глазом — такая и убить может:
— Что ж, — и работать тут, и жить?
— А чем плохо, — заюлил Женька, — на дорогу время не тратить!
— А закон такой есть, — отрезала Платиновая. — Не блядуй, где живешь, не живи, где блядуешь!
Все заржали, и тут я услышала неповторимый, знакомый мне смолоду смех, высокий и ломкий, как ножом по стеклу. Я обернулась и увидела их обеих, Дину и Зойку, — они стояли в дверях кухни.
Хоть я давно их не видела, но сразу узнала. И глазам своим не поверила — может, это у меня галлюцинация как скрытая форма ностальгии? Потому что при виде этих девчонок — впрочем, уже и не девчонок, а молодых кобыл, — на меня нахлынула вдруг вся моя забытая московская жизнь. Так хорошо, так сладко нахлынула, — с рухнувшими надеждами и со слезами, с запахом сирени по весне и с хрустом снега по морозцу, я даже почувствовала щекой ворсистую влажность высокого воротника своей давно не существующей шубы из настоящего меха, которую я справила себе в первый год своего первого горького замужества. Время остановилось, и кинолента памяти прокрутилась на десять лет назад. На этой ленте молодая женщина, как две капли воды похожая на меня, шла по заснеженному двору с моим первым мужем, и вдруг со смехом, высоким и ломким, как ножом по стеклу, под ноги им выкатились на маленьких лыжах две нимфетки, Беляночка и Чернявочка, и все четверо кубарем полетели в высокий белый сугроб. Чернявочка первая выбралась из снежной кучи, встала над моим мужем на колени и выдохнула ему в лицо:
— Меня зовут Зойка, а ее Дина, мы знаем наизусть все ваши стихи.
Я не сомневаюсь, что они бросились нам под ноги нарочно, — ведь мой первый муж был молодой, подающий надежды поэт по прозвищу Поэт (с большой буквы) и его обожали школьницы. Мы с ним жили в маленькой однокомнатной квартирке на первом этаже писательского дома, где все жильцы были писатели. Это даже трудно представить человеку из другого мира — дом, в котором все жильцы как один — писатели, ну вроде как наш бардак, где все девушки — однозначно профессиональные бляди. Одна только Зойкина мама ничего не писала: она работала при нашем доме дворником, — зимой сгребала снег, а летом полола и окапывала цветочные клумбы. И хоть отец Дины был весьма процветающий драматург, почти что классик, верховодила в их дружбе Зойка, которая лучше всех знала, с какой стороны хлеб намазан маслом.
Хоть я давно не видела этих девчонок, они не настолько изменились, чтобы я могла их с кем-нибудь спутать. Они тоже меня сразу узнали и шарахнулись в кухню. Они, наверно, подумали, что я зашла зачем-то на минутку — откуда им было знать, что я работаю в этом заведении уборщицей? Это было так же невероятно, как и то, что они работали тут блядями.
Платиновая тем временем продолжала выступать, пока Тамаз не шепнул Женьке что-то на ухо. Женька обернулся, увидел меня и тут же воспользовался, чтобы сменить тему. Он обнял меня за плечи как лучшую подругу и провозгласил: — Знакомьтесь, девочки, это наша Нонна! Девочки уставились на меня, недоумевая, на хрена я им нужна. Но Женька быстро разъяснил:
— Она убирает за вами ваше дерьмо.
Глаза девочек сразу заволоклись пленкой безразличия — им было без разницы, кто за ними убирает. Глаз было четыре пары: кроме Платиновой, все светлые, сероголубые, с разной примесью зелени и серебра. Я им спела:
Над дорогой смоленскою как твои глаза
Две вечерних звезды — голубых моих судьбы!
Три пары серо-голубых дрогнули и помягчели, а Платиновая без слова повернулась на каблуках и шагнула в кухню, откуда навстречу ей вышла Зойка. Она уже смекнула, что должность моя долгосрочная и прятаться от меня бесполезно, она тихо встала у Женьки за спиной и, глядя мне в глаза, приложила палец к губам: молчи, мол, молчи! За плечом ее появилась Дина и повторила тот же жест — взгляд у нее был умоляющий.
Вот жизнь-карусель, какие бывают встречи! Сколько лет я их не видела, Беляночку и Чернявочку? Они и тогда были хороши, а за эти годы стали еще краше — Зойкин неведомый папаша был азиатский чучмек, отчего глаза у нее были длинные и раскосые под гладкой смоляной челкой. А в Дине русско-еврейская смесь переливалась всеми оттенками золота — особенно прекрасна была мелкая россыпь веснушек, более темных, чем волосы и глаза.
В те далекие дни они частенько захаживали к нам в квартиру — не ко мне, конечно, а к Поэту. Заходили они всегда вдвоем, Зойка выступала впереди, зажав тетрадку со стихами в трепетной руке, Дина маячила у нее за спиной.
— Можно, я почитаю вам свои новые стихи? — прерывающимся голосом спрашивала Поэта Зойка.
Поэт вскакивал из-за стола и изображал глубокий интерес:
— Читай, читай! — он очень дорожил вниманием нимфеток.
Пока Зойка читала ему свою детскую чушь, он ощупывал взглядом все холмики ее полудетского тела — не потому, что был у него особый эротический зуд, а потому, что согласно своему поэтическому образу он всегда должен был играть серенаду на туго натянутой сексуальной струне. Ну он и играл, бедняга, пока не надорвался.
У Дины с Поэтом точно ничего не было — она жила по принципу «умри, но не давай поцелуя без любви», а за Зойку я бы не поручилась. Тем более что как дочь дворничихи она всегда старалась подняться по социальной лестнице, хоть и в краткосрочной блядке, но с повышением. Я к ней за это никаких претензий не имела, мне к тому времени про Поэта все уже было ясно, так что мы были даже как бы подружки, именно с ней, а не с Диной — у той были смертельные принципы и на дружбу тоже.
Впрочем, в этой, в каком-то смысле загробной, жизни все прошлые страсти-мордасти уже потеряли всякий смысл. Смысл имела только сегодняшняя реальность, сколь бы бессмысленной она ни представлялась, на первый взгляд.
Почуяв напряжение за спиной, Женька обернулся. Лица моих девчонок тут же приняли выражение сонной скуки — как у всех. Они меня в упор не узнавали — что ж, не хотите, как хотите, мое дело убирать. Я взяла свои ведра и швабры и прошла на кухню. Только я вышла из салона, как девки завопили все разом. Разобрать, что они кричат, было трудно, только одно слово прорывалось, повторенное много раз: «паспорта, паспорта, паспорта!» Потом Женька сказал что-то предостерегающе и на