Но в то время как он, все более раздражаясь, отыскивал в уме новые и новые причины, в силу которых добыть похищенную икону было невозможно и не нужно, в душе его, к велениям которой он всегда прислушивался больше, чем к голосу трезвого разума, происходила совсем другая работа. И чем больше Вацлав Огинский находил причин для отказа от участия в деле, которого ему никто пока что не предлагал, тем сильнее становилась в его душе уверенность в том, что он это сделает – выкрадет украденную икону и вернет ее туда, где ей надлежит быть.
Потребность совершить нечто подобное, выходящее за рамки привычных обязанностей армейского гусарского офицера настолько, что граничило уже с безумием, зрела в душе Вацлава Огинского с самого начала отступления из Дрисского лагеря. Когда N-ский полк оказывался в деле, Огинский дрался храбро, ожесточенно и с каждым разом все более умело. Но этого ему было мало: так же, как он, и даже лучше, дрался каждый офицер и каждый гусар его полка. На его глазах сходились, чтобы умереть, тысячи и тысячи людей, и всякий из них умел и хотел драться, и ни один в отдельности от всех остальных не оказывал решающего влияния на общий ход дела. Этого было мало Вацлаву Огинскому, который с нетерпением молодости желал, чтобы от его поступков немедленно что-то менялось в окружающем его мире.
И теперь, сидя в этом полутемном из-за опущенных штор кабинете, через стенку от умирающего старого князя, молодой польский дворянин Вацлав Огинский почувствовал себя находящимся в полушаге от одной из тех невидимых осей, вокруг которых вращаются судьбы больших и малых событий и жизни тысяч и миллионов людей. Он чувствовал, что может если не совсем изменить направление этого вращения, то, по крайней мере, придать оси чуть-чуть иной наклон; казалось, его рука находилась в вершке от серенького неприметного камешка, шевельнув который, можно было стронуть лавину.
– Что ж, святой отец, – обратился он к батюшке, – я вижу, вы недовольны, что эта икона попала к французам, и хотели бы оставить господ улан с носом. Я верно вас понял?
– Возвращение чудотворной иконы в Москву было бы весьма полезно для боевого духа православного воинства, – оглаживая растрепанную бороду, степенно ответствовал отец Евлампий, – и стало бы примером самоотверженного служения господу нашему и России-матушке.
Вацлав вдруг улыбнулся.
– Вы забывайте, святой отец, – сказал он, – что я, во-первых, католик, а во-вторых, поляк. Ну, полно, полно, я пошутил. Я сделаю это, по крайней мере, попытаюсь.
Он посмотрел на княжну, и взгляд, которым та ответила ему, был для Вацлава Огинского дороже любых наград.
Даже самый слабый духом человек в минуты крайнего отчаяния, оказавшись в безвыходном положении, способен на кратковременные приступы решимости. Так загнанная в угол крыса бросается на своего преследователя, чтобы подороже отдать жизнь.
Очутившись без гроша в кармане, без коня и оружия, в тесной чужой одежде за воротами парка, пан Кшиштоф Огинский понял, что на этот раз пропал окончательно. Он не мог явиться к королю Неаполя, как именовал себя в последнее время Мюрат, в подобном виде и с пустыми руками. Что он мог сказать Мюрату? У него были полномочия, деньги, оружие, у него было, наконец, написанное самим Мюратом письмо. Черт подери, у него была даже икона, за которой Мюрат посылал его в Москву! Он сделал невозможное, преодолел все преграды и в самом конце пути нелепо споткнулся о собственную ненависть к кузену. Если бы не задержка в Вязмитиново, он давно был бы в лагере Мюрата – сытый, отдохнувший и, главное, богатый. С кузеном можно было бы разобраться позже…
И как объяснить Мюрату, почему капитан Жюно взашей вытолкал его из дома, где осталась икона? Улан был прав: объяснение это никоим образом не могло бы удовлетворить короля Неаполя.
Закрыв глаза, пан Кшиштоф будто наяву увидел себя стоящим на краю свежевырытой ямы под дулами взвода пехотинцев. Впрочем, какой там взвод! Ему, Кшиштофу Огинскому, нищему неудачнику и глупцу, хватит и отделения…
Выход был только один: во что бы то ни стало, любой ценой вернуть икону. Своим неосторожным карточным жульничеством пан Кшиштоф лишил себя всех возможностей действовать хитростью или подкупом. Взять икону чужими руками теперь было нельзя, оставалось лишь пойти и украсть ее самому, рискуя единственным, чем он отныне располагал – собственной жизнью.
Проклиная судьбу и собственную глупость, которая довела его до столь бедственного положения, пан Кшиштоф двинулся вдоль ограды, обходя парк по периметру. На ходу он строил и тут же отвергал разнообразнейшие и одинаково безумные планы повторного похищения иконы. Было совершенно очевидно, что для достижения цели существовал только один, весьма рискованный и неприятный путь: дождавшись темноты, снова проникнуть в усадьбу и выкрасть икону из-под носа. у часовых.
Остановившись в тени свисавших наружу над решеткой парковой ограды ветвей старого разлапистого дуба, пан Кшиштоф присел отдохнуть на край каменного фундамента. Одна из сигар, которыми во время карточной игры щедро угощали его французские офицеры, еще лежала у него в жилетном кармане. Он вынул ее оттуда и, скусив кончик, закурил, бездумно выпуская изо рта дым колечками, которые сразу же сминались и таяли под порывами легкого, дувшего с полей ветерка.
Все безумие нынешней его жизни представилось вдруг пану Кшиштофу. Посреди огромной войны, один, никому не нужный и ни в ком не нуждающийся, сидел он на сложенном из дикого камня фундаменте парковой ограды, курил чужую сигару, извлеченную из кармана чужого платья, и думал не о войне, которая уже унесла множество жизней и должна была унести их еще больше, а об иконе, которая для него была просто испачканным старыми красками куском доски, оправленным, правда, золотом. На этом деревянном, вовсе не нужном и не интересном ему, кусочке клином сошелся весь оставшийся в жизни пава Кшиштофа смысл; и если еще сегодня утром Кшиштоф Огинский мечтал о богатстве и славе, то теперь икона представлялась ему единственным средством выжить и невредимым выбраться из того беспорядочного кошмара, в который внезапно, как ему казалось, превратилось его существование. Пану Кшиштофу более не было дела до войны, и даже смерть кузена его уже не радовала; он устал и хотел только поскорее развязаться с этой историей и отдохнуть. Его беседы с глазу на глаз с королем Неаполя Мюратом, его планы и даже его замысел присоединить огромное состояние княжны Вязмитиновой к своему богатству, которое он уже считал решенным и почти что лежащим в кармане, – все, все пошло прахом из-за одной ошибки и больше не интересовало его. Пан Кшиштоф вообще редко интересовался тем, чего не мог достать и потрогать руками.
Это вовсе не означало капитуляции, просто, скатившись на самое дно, пан Кшиштоф должен был сначала подняться на ноги, а уж после мечтать о том, чтобы взлететь.
Потушив окурок о камень ограды и поднявшись на ноги, он двинулся дальше, через час, приблизительно, дойдя до того самого пролома в ограде, что был неподалеку от места дуэли. Пролом этот не был обнаружен французами и потому не охранялся; вообще, с начала кампании французы основательно разболтались и порой, не чувствуя реальной угрозы со стороны русских, вели себя весьма беспечно. Это было на руку пану Кшиштофу, поскольку, кроме беспечности часовых, не существовало ничего, на что он