— Вербованные из Грузии, соберитесь в комнате отдыха в час дня.
Вдоль многолюдной, пышущей жаром очереди в билетную кассу слонялся, плача и жалуясь, пьяный длинношеий старик:
— В пятьдесят шестом начали выживать. Так и выжили. Терпенья не хватило. И никакой на них управы. На погибель свою на Север еду.
От всего того, что наблюдала, у Маши вдруг сладко заныло в груди. Почему-то захотелось никуда не уходить с пристани, запоминать людей, которых увидит, и узнавать, кто они, куда собираются плыть и по каким причинам. Она почувствовала, что в ней произошло загадочное, но радостное изменение: словно она видела мир сквозь послесонную дымку, теперь эта дымка развеялась то ли от веселого парного утренника, то ли от вспышек солнца на воде.
Пристально посмотрела на цыгана, он не шевельнулся и не моргнул с того мгновения, когда остановилась рядом. Неужели весь сосредоточен на поплавке? Может, он только уставился на поплавок, а сам о чем-нибудь размечтался? Или ему просто захотелось понять, для чего он плавает и ездит, зачем он и цыганята, брызгающиеся на отмели, нужны на земле? Или, может, думает о том, что никто и нигде не понимает цыганской души, и потому ему кажется, что жизнь глупа и жестока. Едва Маша перестала гадать о том, чем поглощен цыган, как вспомнила об отце («Мечтала о встрече с ним, а сама же оттягиваю»), о Владьке («Неужели из такого буки получится ученый?»).
…Маше не верилось, что мужчина, принявший у нее чемодан и застенчиво пригласивший войти в комнату, ее отец. Отец бы рассиял. Отец бы обнял и поцеловал. Кроме того, ее отец — высок, а этот человек среднего роста. Да и вообще он ничем не походит на того отца, каким создало его ее воображение: ни ртутно-седых прядей в волосах, ни умных глаз, в которых никогда не убудет печаль — столько горя и смертей видел во время войны. И вид не инженерский. Мама говорила: «Папка твой рабочий, но взглянешь на него и подумаешь — закончил металлургический институт и работает где-нибудь на мартене». Преувеличила мама, еще как преувеличила. И ничем он не отличается от семейных немолодых рабочих с нашего комбината: кирзовые сапоги, темные брюки, вельветка с «молнией». И лицо как у всякого, кто работает в горячем цеху: цветом напоминает красную медь, окислившуюся от дождей, ветров и солнца. В одном он схож с тем отцом, о котором рассказывала мама: канавка на подбородке. И эта канавка нравится Маше — от нее подбородок мужественный и словно зубилом вырублен из чугуна.
— Не помнишь меня? — спросил отец.
У окна, держа на спицах шерстяное рябиновое вязанье, сидела молодая полная женщина. Щеки алые, как будто она только что отошла от раскаленной докрасна плиты. Шея до того свежа, что заметно ее мерцанье.
— Где упомнить? Игорешке пять доходит… Сколько тебе, Машенька, было, когда он уехал от вас?
— Мама говорила — три.
— Вот и упомни тебя.
Маше стало жалко мать: бледная, верней желтая, усталая, пожилая. Ей вдруг захотелось бежать, бежать из этого дома и никогда сюда не возвращаться. Но она сдержала себя. А отец сказал:
— Крохой, Маша, ты страшненькая была. Не гадал, не думал, что ты выправишься… Красавицей сделалась! Лиза, скажи, а?!
— Ты бы не внушал дочке, чего не нужно. Возьмет да вберет в голову что-нибудь такое. Рано ей собой любоваться. Ой, что же мы, Машенька, и не спросим, как ты добиралась.
— До Домодедова на самолете Ил-18.
— И не забоялась?
— Не. С аэродрома до Москвы электричкой. До вас на тепловозе.
— Вот и ладно. Только надо было известить… Встретили бы. Такси взяли.
— Я люблю ездить на пешкомобиле.
Константин Васильевич, застенчиво смотревший на дочь, улыбнулся.
— Самый надежный транспорт.
Он потер о вельветку руку и словно положил на воздух перед Машей.
— С приездом, девочка.
Потянул было дочь к себе, но вдруг насупился, затоптался на месте. Немного погодя поднес ее ладонь к глазам, углядел на ней белый зигзаг и вздохнул:
— Так и осталась метка. Знаешь, от чего?
— Мама рассказывала.
Однажды Маша (было ей годика полтора) несла в тонком стакане воду, чтобы полить на балконе цветы, упала. Отец собирался на охоту, бросился на крик, увидел, кровь бьет из ручонки, перехватил запястье шнуром, в охапку ее и бежать в больницу. Был в болотных сапогах, а бежал как олень. На охоту, конечно, не поехал. И шибко переживал, пока не зажила ладошка.
Рассказ про этот случай мать заключила возмущением:
— И все-таки бросил! — И, сникая, недоуменно спрашивала саму себя: — Почему люди меняются?
— Машенька, — сказала Лиза, — ты давай полезай в ванну. Освежишься с пути. Мы тем временем кое-что сообразим.
Моясь, Маша слышала беготню в квартире и хлопанье дверей. Посмеивалась над собой: «В честь моего приезда готовится прием. Не хватает только Георгиевского зала, правительства и космонавтов».
Ей нравилось сиянье широконосого крана, вода, колебания которой отражались скаканьем зайчиков на стенках ванны, и собственное тело; оно было легкое, золотеющее от чуточного загара; она рассматривала его, гладила, чувствовала, как собственный взгляд и эти поглаживания вызывают волнение, сопровождающееся желанием сжаться в комочек.
Возле двери в комнату ее встретил мальчуган. Он держался за плитку шоколада, торчавшую из кармана распашонки. Маша догадалась, что это Игорешка. Подняла его и, заслоняя им лицо, вошла в комнату.
Отец забрал у Маши брата и сказал:
— Не бойся, рабочий класс не сглазит тебя. Сглаз лишь в деревне случается. Да, Лиза?
Люди, находившиеся в комнате, засмеялись. Наверно, вспомнили какую-то, рассказанную Лизой, историю про сглаз. Корабельников предполагал, что жена рассердится, и, когда она ткнула его в бок, охнул и засеменил вокруг стола. Все опять засмеялись.
Маша села рядом с Лизой, и та объяснила ей, что у них всегда весело дурачатся в компаниях.
Отчим не любит компаний. Особенно дома. Сходит к магазину, с кем-нибудь раза три «нарисует» бутылку и припрется чесать кулаки. Хотела сказать об этом Лизе, но передумала.
Отец поднялся и предложил выпить за Машу.
Гости — подъездные соседи Корабельниковых — загудели, закивали, одобряя тост. Рыжий худющий машинист коксовыталкивателя Коля Колич — так называла его Лиза — подошел к Маше со складным алюминиевым стаканчиком, наполненным водкой.
— Головастая молодежь растет. И ты, должно, толковая. За тебя и за всю молодежь. Чтобы не выпала на вашу долю война, как на нашу с твоим отцом.
Маша чокнулась с Колей Количем, с отцом, с Лизой и с теми женщинами и мужчинами, кто дотянулся до ее рюмки. Пить не стала — приложила губы к рубчатому стеклянному боку. Коля Колич похвалил ее за это и стал высказываться: дескать, обвиняют современную молодежь, что она пьет, а она пьет, да не вся — тому примером Константина Васильевича дочка.
Впервые Маша казалась себе взрослой. Никогда раньше не устраивались ради нее застолья.
Отец следил, чтобы Маша ела. Подкладывал свежих огурчиков, красновато-перечного карбоната, нарезанного тонкими пластиками, сазаньей икры, которая похрустывала на зубах рыжими поджарками.
Интересно, если б сейчас рядом сидел Владька, ухаживал бы он за ней? Куда ему? Галуа… А кто такой Галуа? Надо посмотреть в энциклопедии.
Тут Лиза обнаружила, что Игореша давеча, в коридоре, не отдал сестре шоколад. Она принялась его журить, но Маша выручила: соврала, что у нее отвращение к шоколаду.