Глава шестая
ОПЯТЬ В ЛЕНИНГРАДЕ
И вот — мы снова в училище, только поднялись этажом выше, на второй курс. Товарищи вернулись из отпуска. Бубенцов рассказывал:
— Приезжаю я в Сумы. Моряк там — редкость, до моря от Сум, как говорится, три дня скачи, не доскачешь. Все оглядываются, и мне все кажется, что каждый смотрит на меня с укоризной. Подхожу я к своему домику, вечер уже, значит, думаю, дома мать, а постучать не решаюсь. Но не стоять же весь вечер на улице. Постучал! «Кто там?» — слышу знакомый голос. «Я, мама, я!» — «Аркаша? Милый ты мой, родной!» Выбежала, обнимает, целует, ведет в комнату. «Целый год я тебя не видала, дай рассмотрю получше!» Усаживает за стол, хлопочет, достает что-то из печки… а меня так и подмывает сказать: «Мама, я очень виноват перед тобою, но теперь могу смотреть тебе в глаза, не стыдясь. Вот хочу все это сказать — и никак не могу решиться. И вдруг она поняла: подходит ко мне, прижимает к груди: «Я, — говорит, — все знаю, сынок, твои товарищи мне все хорошее о тебе написали. Ну, а чего я не знаю, я сердцем чувствую! Можешь не говорить, Аркаша, себя больше не мучить. Об одном я прошу: живи ты так, как твой отец жил». Тут мы, Никита, с нею всплакнули, — хороший он был, мой отец, а после она уже больше ни разу мне ни о чем не напоминала. И ты знаешь, когда меня не было в Сумах, она по вечерам никуда не ходила, а приехал я — каждый день спрашивает: «Может, пройдемся, Аркашенька?» И идем мы с ней на бульвар или в театр, она идет рядом, маленькая, в очках, все ей кланяются, ее в Сумах все знают. А она, чувствую, мною гордится: «Сын, мол, какой у меня: курсант, моряк, будущий офицер!» Ну, каким бы я был дураком, Кит, если бы до того докатился, что меня бы из училища выгнали!
— Да, Аркадий, счастье твое, что этого не случилось!
Илюша угощал яблоками:
— Покушай, пожалуйста.
Он их привез целых два чемодана.
— У нас в Зестафони — жизнь, как в раю.
— А ты рай разве видел?
— Так я же тебе говорю: хочешь рай посмотреть — поезжай в Зестафони! Яблоки, груши, персики — всего много! Отец товарищей с флота привез, как мы их угощали! А потом в Тбилиси я ездил с отцом к двоюродному брату. Ты знаешь его, Шалико, который в балете танцует. Каждый вечер ходили в театр. И брат, понимаешь, каждый вечер страдал от любви: в «Лебедином озере» — сплошное страдание, в «Жизели» — тоже сплошное страдание, и в «Сердце гор» — тоже. А в жизни — все наоборот: он жену любит, она его тоже, и оба то и дело смеются. Да, ты знаешь, — вдруг вспомнил Илюша, — я у Протасова в гостях был.
— У старшины?
— У него! Иду по проспекту Руставели, а Протасов — навстречу, да не один, а с женой. Узнал, понимаешь, к себе потащил! Целый вечер мы всех вас вспоминали. А когда я собрался уже уходить, Протасов достает из комода коробку тбилисских «Темпов». «Передайте, говорит, Фролу Живцову. Теперь ему, поди, курить разрешают. Напомните, говорит, как я у него отобрал эти «Темпы». Ну, и обозлился Живцов тогда на меня!»
Илюша вытащил из кармана коробку и протянул Фролу.
— Держи, дорогой.
— Чудеса! — удивился Фрол. — Кит, а ведь нам с тобой здорово влетело тогда. К адмиралу водили… Ты помнишь?
— Ну, еще бы не помнить!
— Ай, да Протасов! До сих пор сохранил…
Борис, захлебываясь, делился впечатлениями о Таллине, где был у отца, и о своих новых победах.
— С чудесной девушкой познакомился! Она в беге на пятьсот метров первой пришла. Потом, гляжу, ходит под парусами, ну, как заправский матрос! Исключительная девушка, будущий врач, фотографию свою подарила…
— Боренька! Опять выпросил?
— Клянусь чем угодно, сама подарила!
— Ох, победитель! А ну, покажи свою жертву…
— Пожалуйста. Вот читайте: «Борису от Хэльми».
— От Хэльми? А ну-ка, давай сюда! — выхватил Фрол фотографию. — Кит! Да ведь это же наша болтушка!
— Откуда ты ее знаешь? — уставился на Фрола Борис.
— Чудак человек, помнишь, я рассказывал, как Никита девочку спас из Куры? Это он Хэльми спасал. И она тебе не сказала, что знает Никиту?
— Да у нас как-то разговора такого не было. Мы о высоких материях говорили. А какая девушка, братцы!
Игнат вздохнул.
— Ох, Борис, Борис!.. Не сносить тебе головы! Нахватаешься со своими победами двоек да троек!
Игнат — тот даром времени не терял. Он все лето работал над историей Севастополя и питал надежды, что когда он закончит свой труд, — это будет не раньше, чем через три-четыре года, конечно, — ему его удастся издать. Ну, что ж? Когда-нибудь, прочтя в «Морском сборнике» его исторический очерк, я вспомню, что учился с офицером-историком на одном курсе…
Мы устроились в новых, отведенных нам кубриках. Радостно встретились мы с Вершининым, с Глуховым, — они поведут нас дальше, до самого выпуска. Лишились мы только Мыльникова, окончившего училище, — и большого сожаления не почувствовали.
— Ты ведешь дневник? — спросил меня Фрол, застав за заветной тетрадкой. — А я думал, ты бросил.
— Нет, что ты, Фрол. Я всю жизнь буду вести дневник.
Фрол взвесил тетрадь на руке:
— Ого!
— Здесь за весь первый курс.
— Можно мне почитать?
— Почитать-то я дам, да боюсь, ты обидишься. Я ведь все по правде пишу.
— Ну и что?
— Ну, и про тебя тоже там…
— Без прикрас?
— Разумеется.
— А ну-ка, почитай, я послушаю.
— Фрол, сейчас некогда.
— Ну, хотя бы немного…
— Хорошо. Вот последняя запись: «На первом курсе много знакомых лиц, наших младших нахимовцев. Они разыскали нас, стали расспрашивать о порядках в училище; последователи Бориса Алехина интересуются, существуют ли для нахимовцев привилегии. «Вам поблажки нужны? — резко охлаждает их Фрол. — Не воображайте, что вас будут бубликами кормить. У нас все равны — будь ты нахимовец или воспитанник подготовительного училища, или явился сюда из десятилетии и моря не нюхал. Ты сам заслужи уважение. Ясно?»
«У некоторых лица вытягиваются. Они надеялись, что их «выделят» и им «создадут условия». Фрол словно вылил на них ушат холодной воды».
— Так и было, — подтвердил Фрол. — Мои собственные слова. Дальше читай.