Гибели. Возможно, такая шумиха имела какой-то смысл. Веселенькие дела начинались. Главнокомандующий наверняка места себе не находил. Линдон Джонсон прямо сказал, что не хочет «второго проклятого Дьенбьенфу» и совершит то, чего история войн еще не знала. Собрался Объединенный комитет начальников штабов и сделал заявление для «успокоения общественности», что Кесан удержат любой ценой. (Очевидно, власти не вспоминали в эти драматические дни бессмертного Шекспира, писавшего о неблагодарности толпы. У сержантов и даже простых морпехов, лишенных каких- либо карьерных амбиций, выступление президента вызвало лишь кривые усмешки, о нем говорили как о чем-то постыдном.) Может, Кесан удержат, а может — нет, президент сделал недвусмысленное заявление. Если Кесан выстоит — заметим с улыбкой, что победа ковалась и с нашей помощью тоже. Если падет — выкинем его из головы.
Защитники Кесана стали заложниками еще в большей степени, чем остальные американцы во Вьетнаме. Почти восемь тысяч американцев и вьетнамцев получали приказы от полкового командования, из его штабного бункера (который один мой знакомый разведчик назвал «бизнесцентром»), а не от генерала Кашмэна в Дананге и не от генерала Уэстморленда в Сайгоне. Командиры сидели и ждали, а морпехи дрались, как враги христианства при чтении вечерней молитвы. Конечно, проще было бы вырыть побольше окопов и сидеть в них, но бой из укрытия подобен бою на коленях. («Сидеть в окопах, — заметил Кашмэн, — не в правилах морских пехотинцев».) Большинство укрытий были построены или существенно укреплены после первых сильных артобстрелов, когда из-за наступления «Тет» снабжение по воздуху сократилось и Кесан оказался в еще большей изоляции. Они были построены на скорую руку и так неуклюже, что ходили ходуном от положенных на них мешков с песком, там было пыльно и сыро, а в просачивающемся туда тусклом свете силуэты людей были почти не видны. Если убрать всю колючую проволоку и мешки с песком, Кесан стал бы похож на убогую деревеньку в горах Колумбии, чья нищета настолько безнадежна, а поселившееся в ней отчаяние так осязаемо, что даже через несколько дней после визита туда ощущаешь стыд за бедность, с которой недавно пришлось столкнуться. В Кесане убежища представляли собой самые настоящие сараи со слабеньким настилом вверху, трудно было поверить, что здесь могут жить американцы, даже в разгар боевых действий. О защитниках базы ходили разные слухи, и везде во Вьетнаме они представали в неприглядном свете. И если они не способны были учиться на собственном горьком опыте Контьена, после которого прошло всего три месяца, то что для них значил Дьенбьенфу?
Ни одного снаряда не упало на территорию базы. Склоны гор вокруг нее не вспыхивают огнем, и не повисает над ними дым, как полог над детской колыбелью. Шесть оттенков зеленого, мать их, показывают, что ничего экстраординарного не происходит. Нет у дверей медсанчасти только что вышедших из джунглей окровавленных, в изодранной форме солдат, и не поскрипывает колючая проволока вместе с лежащими на ней трупами. Ничего этого не было, когда Кесан потерял стратегическое значение. Когда точно это случилось и почему — понять невозможно. Одно ясно — Кесан поселился в генеральских сердцах, стал предметом их как бы страстной любви. Точно определить источник этой страсти затруднительно. Родилась ли она в каком-то грязном окопчике и, покинув его, перенеслась по зоне ответственности I корпуса в Сайгон и дальше (вместе со всеми прелестями кесанской жизни) перелетела неведомым образом в Пентагон? Или родилась в тех самых кабинетах Пентагона, где после шести лет неудач царила атмосфера уныния, где забыли, что такое оптимизм, но вот появилась она, понеслась в Сайгон, и там ее упаковали и отвезли на север и передали солдатам, и они поняли, почему избежали неминуемой печальной участи? Если коротко, то ее можно назвать одним прекрасным словом: Победа! Зрелище того, как 40 тысяч из них воюют открыто, воюют как люди, знающие, ради чего они это делают. Это будет сражение, детально спланированное сражение, где их будут убивать размеренно, убивать оптом и в розницу, но когда их убьют достаточно, то кто-нибудь все-таки, возможно, отправится домой. А раз так — то ни о каком поражении вообще не может быть и речи. Также не имеет для военных смысла, даже абсурдно, после «Тет», обсуждение вопроса о будущем Кесана. Когда все встало на свои места, он начал играть роль банки в стихотворении Уоллеса Стивенса [87]. Он властвовал надо всем.
Когда я впоследствии вспоминал о Кесане, просто увидев где-то его название, или меня спрашивали, на что он похож, я видел ровную серовато-коричневую площадку, уходящую вдаль и постепенно сливающуюся с покрывающими горы джунглями. Когда я смотрел на эти горы и думал об их гибельности и о тайнах, которые они хранят, передо мной словно возникал очень странный, приводящий в трепет мираж. Я как бы видел то, что, как мне было ясно, видел на самом деле: базу на земле рядом со мной, двигающихся по ней людей, взлетающие с площадки у взлетно-посадочной полосы вертолеты и горы вокруг. Но в то же время я видел все по-другому: ту же базу, войска и даже себя самого, но все это с позиции в горах. Это двойное зрение открывалось у меня там не один раз. И в моей голове снова и снова звучали зловещие слова песни, которую мы все услышали несколькими днями раньше:
Как нам тогда казалось, да и сейчас мне так кажется, это была песня о Кесане. Один из морпехов в укрытии, задремав, бормотал ужасные вещи, улыбался дурной улыбкой, а потом затих так, как человек не затихает даже в самом глубоком сне, и потом снова забормотал, и ничего страшнее я в своей жизни не слышал. Помню, я тогда встал и вышел — куда угодно, только уйти отсюда — и курил в темноте сигарету, посматривая на горы и надеясь, что ничего там не замечу, потому что, черт возьми, любое движение вдали означало для меня только новый страх. Было три утра, и я дрожал от холода, хотя и хотел освежиться. Из центра Земли исходили толчки, от которых тряслось все вокруг, дрожь охватила мои ноги и тело, потом голову, но никто в укрытии не проснулся. Мы называли подобное «светлячками небесными» и «раскатами грома», и это продолжалось всю ночь. Бомбы сбросят на высоте 18 000 футов, самолеты повернутся и полетят обратно в Удорн в Таиланде или на Гуам. До рассвета оставалось еще много времени, только в четыре утра тьму сменит полумрак. Я видел лишь взрывы за пеленой дыма и огонь, сплошной огонь. Не имеет значения, что образы прошлого искажаются в памяти; все картины, все звуки приходили ко мне из дыма, и всегда пахло пожаром.
Кое-что, например шлейф дыма после взрыва, видно очень хорошо, как с близкого расстояния. Горят мусорные контейнеры, подожженные с помощью мазута, и дым от них висит, висит, лезет в горло, хотя вроде бы вы к нему уже привыкли. Неподалеку на взлетно-посадочной полосе снаряд попал в топливозаправщик, и все, кто это слышал, целый час не могут унять дрожь. («Что не спишь? Что не спишь?») Перед моими глазами возникает картина, сначала неподвижная, а потом оживающая: горят таблетки сухого горючего, уложенные в покрытую копотью жестяную печечку, — ее сделал для меня двумя неделями раньше морпех в Хюэ, сделал из консервной банки, входившей в состав его продовольственного пайка. В этом зыбком свете я вижу контуры нескольких морпехов, все мы в укрытии окутаны едким дымом от сухого горючего, но весьма довольны своим положением, потому что можем подогреть себе ужин, довольны, потому что знаем, как безопасно здесь, в укрытии, и потому что мы вместе и в то же время каждый предоставлен самому себе, и нам есть над чем посмеяться. Я принес таблетки с собой, стащил их у адъютанта полковника в Донгхое — самодовольного придурка, а у этих ребят сухого горючего не было уже несколько дней, а то и недель. И еще у меня с собой бутылка. («О, дружище, мы так тебе рады. Определенно рады. Давай только подождем Ганни».) Говядина и картошка, фрикадельки и бобы, ветчина и матушка лимская фасоль — все это к ужину будет подогрето, а кто поставит хоть один долбаный цент на то, что будет завтра? А где-то наверху, при ярком дневном свете, стоит четырехфутовый контейнер с боевыми пайками, картон прогорел, и осталась только проволочная обвязка, банки и ножи-ложки разбросаны поблизости, и рядом лежит тело молодого рейнджера южновьетнамской армии, который только что пришел