почувствовал крайнее беспокойство.
— Послушай меня хорошенько. В следующий раз, когда случится, что твою мать оскорбляют в твоем присутствии… в следующий раз я хочу, чтобы тебя принесли домой на носилках. Слышишь?
Я остолбенел, раскрыв рот. Ее лицо было совершенно замкнуто, очень сурово. В глазах — ни малейшего сострадания. Я не мог поверить, что это говорит мне мать. Разве я уже не ее Ромушка, ее маленький принц, ее драгоценное сокровище?
— Я хочу, чтобы тебя принесли домой в крови, слышишь? Даже если тебе все кости переломают, слышишь?
Она возвысила голос, наклонилась ко мне, блестя глазами. Почти кричала.
— Иначе незачем и уезжать… Незачем туда ехать.
Мной овладело чувство глубочайшей несправедливости. Губы начали кривиться, глаза наполнились слезами, я открыл рот… Большего сделать не успел. Здоровенная оплеуха обрушилась на меня, потом еще и еще. Я был так ошеломлен, что слезы пропали будто по волшебству. Это был первый раз, когда мать подняла на меня руку. А она ничего не делала наполовину. Я стоял столбом, цепенея под ударами. Даже не орал.
— Запомни, что я тебе сказала. Отныне ты должен меня защищать. Мне все равно, как они отделают тебя своими кулаками. Больно от другого. Дашь себя убить, если потребуется.
Я еще притворялся, что не понимаю, что мне всего двенадцать лет, что прячусь от ее ударов, но уже отлично все понимал. Мои щеки горели, из глаз еще сыпались искры, но я понимал. Мать это заметила и вроде бы успокоилась. Она шумно втянула в себя воздух — знак удовлетворения — и пошла налить себе чаю. Стала пить, держа кусочек сахара во рту, рассеянно блуждая взглядом, ища, комбинируя, что-то просчитывая. Потом выплюнула остаток сахара в блюдце, взяла свою сумку и ушла. Она направилась прямиком во французское консульство и предприняла энергичные меры, чтобы получить вид на жительство в стране, где, как она писала в прошении, составленном не без участия Люсьена Дьелеве-Колека, «мой сын имеет намерение обосноваться, выучиться, стать человеком» — но я убежден, что тут ее мысль превосходила слова и она сама не вполне сознавала, чего требовала от меня.
Вторая часть
Глава XIX
Первое, что я вспоминаю о своем приезде во Францию, это вокзальный носильщик в Ницце с его длинным синим халатом, фуражкой, кожаными ремнями и цветущей — благодаря солнцу, морскому воздуху и доброму вину — физиономией.
Форма у французских носильщиков сегодня почти та же, и всякий раз, приезжая на Юг, я снова встречаюсь с этим другом детства.
Мы ему доверили сундук с нашим будущим, то есть с тем самым старинным русским серебром, которому предстояло обеспечить наше благосостояние на те несколько лет, которые мне еще требовались, чтобы встать на ноги и определиться в жизни. Мы устроились в семейном пансионе на улице Буффа, и моя мать, едва выкурив свою первую французскую сигарету — синюю «голуаз», открыла сундук, взяла несколько особо ценных предметов из «сокровища», уложила их в маленький чемоданчик и с уверенным видом отправилась через всю Ниццу на поиски покупателя. Что касается меня, то я, горя нетерпением, помчался завязывать дружбу с морем. Оно меня сразу же признало и стало лизать пальцы ног.
Когда я вернулся домой, мать уже поджидала меня, сидя на кровати, и нервно курила. С ее лица еще не стерся след полнейшего непонимания и какой-то непомерной оторопи. Она вопросительно уставилась на меня, словно ожидая, что я дам объяснение загадки. Во всех магазинах, куда она являлась с образчиками нашего сокровища, ее встретил лишь самый холодный прием. А предложенные цены были просто смехотворны. Разумеется, она им высказала все, что о них думала. Все эти ювелиры — отъявленные воры, которые пытались ее ограбить; впрочем, ни один из них не был французом. Сплошь одни армяне, русские, может, даже немцы. Завтра она пойдет по
В эти первые две недели моя мать дала и проиграла эпическую битву в защиту и во славу старинного русского серебра. Это был ее настоящий просветительский подвиг среди торговцев драгоценностями и ювелиров Ниццы. Я видел, как она разыгрывала перед славным армянином с улицы Виктуар, которому впоследствии предстояло стать нашим другом, сцену настоящего артистического экстаза перед красотой, редкостностью и совершенством сахарницы, которую она держала в руке, прерываясь лишь затем, чтобы грянуть похвальную песнь в честь самовара, супницы или горчичницы. Армянин, подняв брови на свой безграничный, свободный от любого волосяного препятствия лоб, сморщенный тысячью удивленных складочек, следил ошеломленным взглядом за траекторией, которую выписывала в воздухе разливательная ложка или солонка, чтобы затем уверить мою мать в изрядном уважении, которое питает к представленной вещи, а свою легкую сдержанность относил единственно к цене, которая казалась ему раз в десять, а то и двенадцать более высокой, чем обычно дают за подобные предметы. Столкнувшись с таким невежеством, мать снова запихивала свое добро в чемодан и покидала лавку, даже не попрощавшись. Не больше успеха ожидало ее и в следующем магазине, принадлежавшем на сей раз чете добропорядочных прирожденных французов, где, сунув под нос пожилому господину маленький, замечательных пропорций самовар, она с вергилиевым красноречием живописала образ прекрасной французской семьи, собравшейся вокруг фамильного самовара, на что милейший г-н Серюзье, которому предстояло потом не раз доверять моей матери свой товар для продажи за комиссионные, ответствовал, качая головой и поднося к глазам пенсне на ленточке, которое никогда по-настоящему не надевал:
— Увы, сударыня, самовар так и не прижился в наших широтах. — Это было сказано с видом такого сокрушенного сожаления, что мне показалось, будто я почти воочию вижу последнее стадо самоваров, гибнущее в чаще какого-нибудь французского леса.
Встретив столь учтивый прием, мать казалась растерянной — вежливость и учтивость немедленно ее обезоруживали, — она ничего больше не сказала, перестала настаивать и, опустив глаза, стала молча завертывать каждый предмет в бумагу, прежде чем убрать в чемодан — кроме самовара, который из-за его величины мне пришлось нести самому, бережно держа в руках и шагая за ней следом под любопытными взглядами прохожих.
У нас оставалось совсем мало денег, и мысль о том, что будет, когда их не останется вовсе, изводила меня тревогой. С наступлением ночи мы оба притворялись, будто спим, но я долго видел, как красная точка ее сигареты движется в темноте. Я следил за ней с ужасным отчаянием, столь же беспомощный, как перевернутый на спину скарабей. И сегодня еще не могу без тошноты смотреть на красивое серебро.
Именно г-н Серюзье выручил нас на следующее утро. Будучи многоопытным коммерсантом, он признал за моей матерью определенный талант в том, как она расхваливает перед возможным покупателем красоту и редкость «фамильных реликвий», и счел возможным употребить этот талант к обоюдной выгоде. Я полагаю также, что этого искушенного коллекционера немало поразил вид двух живых, но довольно редких экземпляров, оказавшихся в его магазине среди прочих диковин. К тому же он был доброжелателен