Таня — заметил он — посмотрела на альбомы, разложенные по столу еще до их прихода, посмотрела на стопку фотографий, которые, видимо, хотела подклеить, но что-то ей помешало это сделать — и взгляд ее стал вдруг тусклым, померкшим, каким-то больным, точь-в-точь таким; как в тот момент, когда она отворяла дверь.
— Все это глупости,— сказала она сухо.— Пускай кто хочет занимается этими глупостями, а я не хочу.
— Как так?..
— А так! Не хочу — и все!..
Женя только пожал костлявыми плечами и удивленно
взглянул на Машу. Маша тоже ничего не понимала.
— Конечно,— заговорила она примиряюще,— это все сложно, многие совсем не признают телепатии... Но у любого замечательного открытия всегда были противники особенно в начале... Возьмите Дарвина... Или Коперника... Или Циолковского! А тут... Нет, вы только подумайте, к чему это приведет, если люди научатся читать друг у друга мысли?..
— Машенька,— сказал Женя,— ну, не надо... Ну, ведь не ты одна читаешь фантастические романы... Все знают, что это важно для межпланетных полетов и так далее...
— Да нет же, нет!.. То есть конечно — да, но самое главное — люди тогда перестанут притворяться, лгать, говорить неправду! Ведь тогда никто не сумеет скрывать свои мысли!.. Вы представляете?..
Маша увлеклась. Будучи комсоргом, она часто размышляла о положительных и отрицательных чертах морального облика своих молодых современников. Она не заметила, какой взгляд бросила на нее Таня.
Это был злой, это был пронизывающий, и вместе с тем, это был какой-то отчаянный взгляд, и это заметил и почувствовал Женя. И он стал смотреть на Таню, поняв, что тут есть какая-то тайна, и у Тани покраснели, попунцовели и сделались огненно-прозрачными уши, когда она ощутила, как смотрит на нее Женя. Она поняла: Женя догадался, что она не хочет, не хочет и боится, чтобы Женя, не постиг ее тайны, что ему теперь известно — у нее есть тайна, которую она прячет от всех. И чувствуя, как горят ее уши, она крикнула:
— Не смей!..
Они стояли поодаль друг от друга, и Женя не сделал ни одного движения, Маше было и невдомек, что произошло, какое поле догадок, предположений, опасений и тревог возникло между ними, поле неизвестной природы и происхождения, и она спросила — недоуменно и обиженно:
— Что — не смей?..
— Он знает,— сказала Таня.— И вообще — мне все это надоело! И нечего на меня таращиться!
Женя молчал. Он смотрел на нее грустным, пристальным взглядом — и ничего не произносил в ответ на ее несправедливые, обидные слова. И Тане показалось, что если он еще хоть секунду будет смотреть на нее так, ему все откроется...
— И вообще — убирайся,— сказала она.— Мне некогда, слышишь?.. Некогда заниматься всей этой ерундой! Этой твоей телепатией!.. Тоже выискался мне телепат!..
— Ну, что же,— сказал Женя тихо. Он ощущал, что где то нарушил грань, которую не должен был переступать. Как бы подсмотрел нечаянно то, чего не должен был видеть. И его уличили в этом.
— Я сейчас догоню,— сказала ему Маша. И когда он вышел, подступила к Тане почти вплотную.
— Что случилось?— сказала она.— Что с тобой, Таня?..
— Со мной?.. Откуда ты взяла?..
— Я вижу...
— Ну что ты пристала?..— закричала Таня резким, пронзительным голосом.— Ну что вы все ко мне пристали?.. Что вам от меня нужно?..
— Ну, как знаешь.— Маша поджала губы и вышла вслед за Женей.
Таня осталась одна. Она посмотрела на разбросанные по всей комнате альбомы с красивыми, отретушированными лицами киноартистов и ей сделалось вдруг так муторно, так тошно, что она как стояла, так и села на пол, посреди комнаты, и сидела так, обхватив руками колени, глядя прямо перед собой и ничего не видя.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
Но тут, набросав уже было новую главу, автор вдруг обнаружил, что забыл, начисто забыл о Екатерине Ивановне Ферапонтовой!.. Как, отчего могло это случиться?..
Такая оплошность непростительна тем более, что ведь было время, когда школа № 13 иначе и не называлась, как «Ферапонтовской». Тогда говорили: «учится у Ферапонтовой», «работает у Ферапонтовой», «Ферапонтова идет вперед» и т. д. Так неужели же только потому, что теперь она инспектор районо, что теперь, в тот самый день, которым по существу начинается наша повесть, она, подобно несколько огрузневшей птице, ходит по своему тесному кабинету, поскрипывая половицами,— только поэтому не скажем о ней мы никакого значительного слова?
Отметим, например, что хотя все остальные инспектора сидят в общей комнате, для Екатерины Ивановны выдели особый кабинет, и другие инспекторы этому не противились, наоборот, сами подали эту идею, сами перенес в ее кабинет и стол на двух тумбах, и кожаное полукресло, и где-то раздобыли даже коврик, вернее не коврик, половичок, но все для того, чтобы Екатерина Ивановна трудилась наиболее плодотворно, а главное — отдельно.
Впрочем, несмотря на половичок, смягчавший звук тяжелых шагов Екатерины Ивановны, ей тоскливо и не уютно бывало в этом кабинете, среди отчетов, среди докладных записок и инструкций, на отшибе жизни, в которой она прежде играла такую роль. Правда, она появлялась в подведомственных ей школах, выступала на совещаниях, правда, звучные ноты воскресали порой в ее голосе, но все было не то, не так...
Она видела, как теперь, при Эрасте Георгиевиче, ферапонтовская школа уже давно летит кувырком в бездну! В ее школе, которой она посвятила целую жизнь — процветала безответственность, распущенность, разгильдяйство, процветало, другими словами, черт знает что!
И вот из своего маленького, тесного кабинетика Екатерина Ивановна нанесла удар. С трибуны августовской учительской конференции ею было во всеуслышанье сказано о нетипичных, но распространенных недостатках, и в качестве примера фигурировала тринадцатая школа.
Исправление указанных недостатков Екатерина Ивановна взяла на себя. Она позвонила Эрасту Георгиевичу и пригласила его для беседы.
Она ожидала увидеть Эраста Георгиевича растерянным, смятым, а если и не так, то во всяком случае смиренным, готовым признать свои ошибки.
Но Эраст Георгиевич вошел в ее кабинет бодро непринужденно, пружинящим шагом, и в ответ на суровое приветствие улыбнулся всем своим румяным, свежим лицом. Это ее уязвило. Уязвило и удивило. Ей ничего не было известно о Норе Гай. А тем более о Тане Ларионовой, которая в это как раз время сидела на полу, обхватив руками колени...
Итак, Екатерина Ивановна почувствовала себя уязвленной. Она указала Эрасту Георгиевичу на стул напротив себя и закурила папиросу «Казбек». Она курила папиросы «Казбек» двадцать пять лет и даже по такой вот мелочи можно судить о твердом, постоянном характере Екатерины Ивановны. Эраст же Георгиевич достал сигарету с фильтром и прежде, чем закурить, ввернул ее в изящный мундштучок из пластмассы.
Екатерина Ивановна заговорила. Она сказала, что не терпит никаких уверток, никаких экивоков и намерена беседовать откровенно и начистоту.
Он отвечал, посасывая свой мундштучок, что всегда считал ее прямым, откровенным человеком.
Она пропустила его слова мимо, сказала, что он довел школу до катастрофы, и дальше стала