— Но, фрау Барбара…
— Какая я тебе фрау? Что я — детей с тобой крестила? Выдай бирку и не морочь парню голову…
— Но ведь…
— Выдай, иначе сейчас же бросим работу!
Припертый к стене немец в конце концов достает из своего кожаного кисета несчастную копеечную бирку, без которой работа стрижеям не засчитывалась вовсе.
На овцах, выходивших из-под рук самой тетки Варвары, порезов почти не было, хотя овец она остригала за день больше, чем другие. Ее место в сарае было против Данька, и парень не раз восторженно любовался ее работой.
— Посмотри, Валерик, как ловко у нее выходит. Словно руно само отделяется от тела…
— Она, верно, знает какое-то слово к овцам, — переговаривались поблизости женщины, сшивавшие мешки для шерсти. — Другим приходится спутывать, держать, а у нее овца спокойно лежит развязанная, как младенец в купели…
— Тетка Варвара, чем вы ее привораживаете, что она под вами ни мекнет, ни брыкнет?
— Лаской, — коротко отвечала атаманша.
В самом деле, несмотря на то что работу свою она выполняла как бы поневоле, с сердитым выражением налитого кровью лица, в каждом ее движении было столько красоты, столько ласки, что овца даже жмурилась от удовольствия. Бессловесное животное, лежа на боку, как бы понимало, что тетка Варвара, осторожно снимая с него тяжелый и жаркий тулуп, не замышляет никакого зла, а, наоборот, хочет избавить его от лишней тяжести, без которой ему будет легче ходить в степи.
Мягкие сплошные руна (грязные, серые сверху, они были снизу как сливочное масло!) одно за другим летели из Варвариных рук на сортировочный стол. Там их разбирали на первый и второй сорта, потом взвешивали, и немец, вынув из-за уха карандаш, делал запись в своей книге. Потом этим белым мягким руном набивали огромные мешки, которые раскачивались по всему сараю, подвешенные на веревках к стропилам. Утаптывать шерсть ставили тяжелых, шестипудовых мужчин, но иногда и Данъку с его птичьим весом удавалось заняться этим, похожим на забаву делом — покачаться в мешке, окунувшись в шерсть по плечи.
Сколько этой шерсти! Горами уже навалены возле дверей зашитые наглухо мешки, обозначенные черными таврами.
Любопытство разбирает Данька.
— Тетка Варвара!
— Чего тебе, племянник?
— Куда ее будут девать, всю эту шерсть? Куда отправят?
— На мажары и в Каховку.
— А потом?
— А потом наткут из нее дорогих тонких сукон, и будем мы с тобой носить из тех сукон красивые праздничные одежды…
— О, если бы!.. Тетка Варвара, когда это будет?
В задумчивости стоит возле мешков атаманша, поправляя тяжелую, уже седеющую косу, рассыпавшуюся во время работы.
— Не будет этого здесь… Это я так, шучу, — мрачно говорит она. — Из Каховки повезут шерсть на пароходах к морю и дальше за море, в какие-нибудь англии и америки… Там, далеко, перепрядут-переткут ее в тонкие сукна, и будет носить кто-нибудь наглаженные, надушенные костюмы из шерсти, что овцы нагуляли в таврических степях…
— А нам?
— А нам с тобой — светить дырками в истлевших ситчиках, круглый год ходить, в суровых полотнах…
Атаманша ударила себя ладонью по колену, прикрытому парусиновыми штанами, и снова отошла к станку.
«Что то за Америка такая загребущая, что аж сюда дотягивается своими когтями? — думал Данько, изнывая от тяжелой работы. — Грабастает, подбирает шерсть еще теплую, прямо с овец».
Отары еще не стриженных овец подгоняют к сараям прямо из степи. Прошло уже несколько дней, как Данько и Валерик в Аскании, в самом сердце Таврии, а степи по-настоящему еще и не видели. Да и как увидеть ее сквозь удушливый серный смрад, сквозь эти грязные, потемневшие от времени стены сарая, в котором они угорают, как в огромной клетке…
Дыхание широкого степного царства приносили с собой чабаны. Подогнав отары, они заводили в сараи, от них пахло ветром, солнцем, травами, душистой степной зеленью. Пусть на них заскорузлые постолы, бурдюки с водой за спиной, пусть их бараньи шапки иссечены непогодой, — но как умеют держаться эти коренные обветренные степняки, как независимо ведут себя, вызывая у Данька искреннее уважение и восторг! С людьми разговаривают приветливо, мальчиков расспрашивают о доме, а немца- надсмотрщика ни во что не ставят, смело пересмеиваются, стоя перед его засунутым за хрящеватое ухо карандашом со своими чабанскими палками с загнутым концом, которые они называют гирлыгами.
Гирлыгами орудовали чабаны мастерски.
— Без гирлыги, — шутили они, — чабан как без коня.
Самую увертливую овцу можно подцепить этим крючковатым посохом, выхватить из отары, подтянуть к себе. Ни одна не перехитрит чабана, не спрячется в тесноте от его меткого орудия. Вот, словно ловкий стрелок, нацеливается он куда-то в гущу совершенно одинаковых овечьих ног — раз! — повел стремительно понизу гирлыгой и уже тянет-вытягивает именно ту, которая ему нужна.
Были у чабанов свои, только им присущие повадки, обычаи, свои шутки, далее ругательства свои. И все это нравилось Даньку. Иногда, выпросив у какого-нибудь чабана гирлыгу, парень сам пробовал орудовать ею, перенимая чабанские замашки, но у него ничего не выходило.
— Не густо, видать, у тебя дома овец, — весело смеялись чабаны, потешаясь над промахами Данька. — Признайся, по правде, парень: больше воробьями занимался, чем мериносами?
— Для него еще пока все овцы одинаковы: не ту тянет, которую хочет, а какую может…
— Вот это бонитер![2]
Парень еще больше потел и на их шутки отвечал только тем, что упрямо старался овладеть мудрым мастерством гирлыги. Усердие Данька в этом деле было чабанам явно по душе.
— Не все еще, значит, чураются нашего ремесла, не перевелся еще чабанский род!..
Как-то один атагас, кряжистый старый солдат с георгиевским крестом на груди, расспрашивая Данька о том, из каких краев тот сюда забился, неожиданно уставился на парня в великом изумлении и, сорвав с себя шапку, радостно ударил ею о землю.
— О! Так ведь это турбаевская поросль! Кринички, Остапье, Голтва! Вы слышите, чабаны? Говорили: нет Турбаев, говорили, что и места те перепаханы… Враки!
Схватив Данька за руку, атагас резко повернул его перед собой, жадно оглядывая со всех сторон, потом притянул к себе, прижал к груди, как родного, и на мгновенье застыл так, склонившись над вихрастой головой мальчика. Задумался старик. Крупные слезы, как алмазы, покатились по его широким, обожженным солнцем щекам.
— Внука встретили, Мануйло, что ли? — дивились чабаны, наблюдая эту волнующую сцену.
— Внука… — задумчиво сказал атагас.
Сам он был потомком тех славных бунтарей, которых переселил когда-то пан Каховский — по приказу царицы — из Турбаев, с Хорола в безводные таврические степи…
Немец, появившись на пороге сарая, уже пристал к Даньку, угрожая штрафом за то, что тот без разрешения оставил работу. Надо было идти опять перебирать шерсть.
— Вот как довелось встретиться…
Отпустив мальчика, атагас проводил его до сарая пристальным, скорбным взглядом.
Через некоторое время Мануйло появился в сарае, уже успокоенный и чем-то более родной Даньку, чем все другие чабаны. Статный, высокий, он медленно двигался вдоль станков, поблескивая своим георгием на полотняной пропотевшей рубахе. Возле станка Варвары остановился, заглядевшись на ее работу.