— Тетя, хорошо я потолкла?
Та сняла с посудины рушничок, подцепила ложечкой темной жирной кашицы.
— Ой, добре потолкла, моя панночка.
А Марийка и рада-радешенька. Уже нашла себе новое дело — ослон мыть. Как же, вся кухонная работа идет на нем: чугуны вынимаются из печи — на ослон, приправа к борщу — на ослоне сечется. У тети Дуни об ослоне особая забота. Кончилась стряпня — горячей водичкой промыть, ножичком отскрести, чтобы дерево было как желток и чтобы ни одной заусеницы. По вечерам здесь же, за ослоном, тетя Дуня с Марийкой коноплю да лен прядут, а из очесов вал валят — нить для рядна.
Но до вечера еще далеко.
«Эгей! Эгей! Эгей!» — раздается на улице. В солнечном блеске, в зное, в золотой пыли плывет, дрожит коровий мык, несутся от хат зазывные крики женщин, встречающих стадо.
В Сыровцах все коровы карей масти, отсюда и у тетки Дуни корова — Кара. Но Кара — это и кара господня, потому что ни у кого в Сыровцах нет такой своевольной и злой животины. Вот оно входит в отворенную Марийкой калитку — горячее, красно-коричневое чудовище с огромными рогами, пудовое желтое вымя тяжело колеблется в оплетке вен. С требовательным ревом Кара идет в хлев, не глядит на тетку Дуню, семенящую возле нее с двумя ведрами в руках — в одно молоко доить, в другом теплая водица, чтоб вымя помыть: не дай бог, потрескаются соски — Кара стойло разнесет. Встала Кара в стойло и, пока тетка Дуня готовит ее к дойке, угрожающе поводит головой, глядит кровавыми глазами на дверь — требует к себе Марийку. Чудо! Одна Марийка, птичка-невеличка, способна укротить Кару.
— Иди ж, доню! — зовет ее тетка Дуня. — Подойник расшибет, ни як не стоить, клята нечисть!
Увидев в дверях Марийку, Кара вытягивает к ней большую, обвисшую зыбкой кожей шею, с облегченным вздохом кладет ее на перекладину.
— Кара, Кара, — подходит к ней Марийка.
Кара снова вздыхает, прикрывает глаза, и Марийка начинает чесать ей белое пятно на плоском лбу, между рогами. Сладкий озноб проходит по всему большому телу Кары, она затихает, и с краев ее рта свисают две блаженные нитки слюны. Нежное прикосновение детских ноготков сразило грозную Кару, которой никто не указ — ни хозяйка тетка Дуня, ни лютые на расправу пастухи. А между тем в подойник дзекает молоко.
Вот за это молоко — три ведра в день, — за это густое, как сливки, диво и терпят Кару Артем Соколюк с жинкой. Правда, тетка Дуня, по сельскому обычаю, никогда не хвалит свою корову, а когда идет из хлева с тяжелым, покрытым марлею ведром, тетка Ганна, соседка, с завистью глядит через тын.
— Подоила, Дуня? Не дарма кормите свою Кару, добряче дае.
Тетка Дуня пуще смерти боится «сглаза».
— Ой, та що там от моей Кары молока, тильки мyка одна.
— Карай, боже, повики такою мyкой. — Тетка Ганна поджимает губы и отходит от тына.
А на улице уже снова собирается стадо. Марийка выгоняет корову со двора, пастух, увидев Кару, каменеет лицом, издали машет на нее длинным хлыстом. Кара оборачивается, глядит на него красными глазами, будто хочет сказать: «Помаши, помаши, коль жить надоело!» — и спокойно становится в ряды, бредущие за околицу, в поле.
И тут над другим соседским тыном Марийка замечает несколько одинаково светлых головенок — это дочки дядьки Конона. Они подмигивают, зовут Марийку и, перебивая друг дружку, говорят ей, что вечером девчата будут венки пускать по реке. «Венки! — замирает у Марийки сердечко от предчувствия какого-то таинства. — Венки…»
От каждой хаты — по огородам, мимо конопель, через светлые капустные ряды и сочную луговую траву — вьются и сбегают к реке тропинки. Только вечерние сумерки налились синей густотой, пошли вниз стайки девчат, а девчата в Сыровцах не умеют ходить без песни, это все равно если бы по весне молчал соловушка. Хлопцев не видно, пока одни девчата идут на зеленый бережок, и по всему приречью, на которое уже пала легкая прохлада, раздаются чистые девичьи голоса; каждая стайка ведет свою песню, как бы перекликаясь и споря, у кого красивей и напевней, и песни летят за тихую речку, за луговину, уходят вверх, к еще видному темному лесу, и, наверное, их слышно в далеких селах за лесом, а там тоже в этот вечер поют девчата: сегодня ж вечер их тайных надежд, а тайную надежду только и можно доверить песне, этой женской молитве, — она ответит и на боль, и на радость, она и встревожит, но и прольет в сердце тихий покой…
Вышли девчата на зеленый бережок, опустились на травку, подобно лебяжьему табунку, и снова поют, теперь уже вместе и одну песню, — ждут, когда совсем начнет смеркаться, потемнеет плесо и покажутся в нем первые сахарные звездочки. Вот одна замерцала, и вторая, и третья, а среди них — месяц, как золотой петух среди белых курочек…
Пора! Подымают девчата подолы, входят в прогретую за день, парную речку, только сторожатся острой осоки. Зажигают свечечки и пускают по реке венки, будто ненароком стараясь подтолкнуть их туда, куда указует хранимая каждой дивчиной мечта. Но плесо кружит венки по своему нраву, а то и столкнет два вместе, да так вместе и поведет.
— Ну, Ярина, не иначе быть нам с тобой соперницами! — скрывая ревнивую муку, пробует шутить дивчина.
Другая тоже обомлела вся, но тут же находится:
— Може, ты за моего брата Петра выйдешь, золовкой тебе буду.
— Тю, нужен мне твой Петро! Вон, гляди, разошлись мы с тобой в разные стороны.
— Слава богу!
Да это что! Один венок подбился к очерету, в самую темень вошел, да вдруг — всем девчатам было видно — начал клониться, клониться набок — свечка погасла.
Первая красавица на селе Катя Витрук зажмурила глаза и так, слепая, пошла из воды на берег. Страшную беду начертал ей ее венок — либо смерть, либо позор. Девчата забыли про свои венки, обступили Катю, начали обнимать ее.
— Да ты что, Катя, то ж все шутка, венки эти!
— Пошуткует, видать, надо мною жизнь, пошуткует… — не глядя в глаза подругам, шепчет Катя, белый ее лоб влажно блестит под месяцем. — Всего ждала, но такого…
— Да, мабуть, жаба прыгнула на венок в очерете!
— Жаба, жаба, не мог сам венок похилиться!
— Может, и жаба, кто знает, — медленно, со смыслом, выговаривает Катя, кивая головой, — может, и жаба…
Между тем от верб, светящихся невдалеке осеребренными месяцем прядями ветвей, доносится до девчат веселый гомон, пробует лады гармошка, стучит, позвякивая, бубен — хлопцы пришли. Девчата услышали их, когда те только спускались к реке от села, но делали вид, что не слышат, да и не до хлопцев было в треволнениях с венками. А теперь что ж! Все позабыли про венки, когда стряслось такое у Кати Витрук. Теперь гляди не гляди, где чей венок плывет, где чья свечечка горит, — не разобрать. Да, может, оно и лучше. Что загодя терзать себя: коли написано счастье на роду, так оно само дорогу отыщет — в Пашкивку, Людвиновку, Фасивку либо в Калиновку, а коли ждет злая недоля — лучше об этом не знать до поры. Вон хлопцы пришли с гармошкой да с бубном.
И подались девчата к вербам — там теперь до рассвета песен, танцев, смеху. И Катя Витрук пошла вместе с подругами — хуже нет одной быть со своей думкой.
Этого только и ждала босоногая команда девчонок, державшихся в отдалении от старших сестер, на бугорке под огородами. Когда взрослые пускали венки — не подойдешь, подзатыльника можно схватить за порванные цветы. А теперь — гайда! Подбежали к воде — прыг, прыг в нее длинноногими лягушатами, перебаламутили плесо, рвут из-за пазух смятые венки — и в воду, так, без свечек: за свечки да спички нагорело б еще днем.
Марийка тоже выскочила на бережок, только хотела сигануть в воду — вспомнила: пиявки! Всю так и обдало холодом от мгновенного видения: они с тетей Дуней белье полощут в реке, а на не тронутой загаром ноге у тети черный слизняк. Марийка увидела, закричала. Тетя Дуня с отвращением скинула не успевшую присосаться пиявку…