Марик удивился — они иногда здоровались, иногда — нет, принадлежа к разным кругам, — и то, что старая бандерша знает его имя, польстило самолюбию художника.
— Марик, купи шапку. Чистая ондатра, — не дожидаясь ответа, Мата-Хари копошилась в сумке.
— Зачем мне шапка летом? — искренне удивился Марик.
— А зиму, что, уже отменили?
— Ну, — засмеялся Ройтер, — до зимы надо еще, как говорит Плющик, проторчать на этом свете.
— Не хочешь — как хочешь. А Плющик был здесь недавно. Бодаенко их всех поил, и Плющика, и Эдика, Парусенко роман написал, так Бодаенко хвалил…
— Что-то вы путаете, — улыбался Марик, не зная, как к ней обращаться.
Мата-Хари поняла:
— Ты знаешь, как меня зовут? Слушай сюда, — она приблизила чуть ли не вплотную сероватое свое лицо и громко сказала: «Клавдия Петровна».
— Очень приятно, — сказал Марик и выпил.
— А ты знаешь, чем я занимаюсь?
— То, что я знаю, должно быть, неправда, — деликатно ответил Марик.
— Правда-правда, а чего ж не правда. Или ты против?
— Мне то что? Это даже интересно. Если возможно, расскажите подробнее.
— А чего рассказывать, — Мата-Хари решительно смотала вязание. — Поехали ко мне, сам все увидишь. Или нет денег? — посмотрела на него Мата-Хари, — так ты мой гость.
— Почетный? — не понял Марик.
— А чего бы нет? — зардевшись, не поняла Клавдия Петровна.
«Странное дело, — думал Ройтер, — ведь я почти согласен. Но не переть же, в самом деле, черт знает куда… Вот ведь, только расстояния меня и выручают».
— Идем, что ли?
«Провожу до остановки», — подумал Марик. Он поднял громоздкую, но не тяжелую сумку Клавдии Петровны. Они вышли из бара. Мата-Хари взяла его под руку. «Пройдет мимо какой-нибудь Морозов — и пропал Марик Ройтер», — потешался над собой Марик. Клавдия Петровна подняла руку:
— На Сегедскую, — сказала она подъехавшему таксисту.
Мата-Хари приотворила дверь комнаты и тут же прикрыла ее.
— Занято, — сказала она. — Да ты не стесняйся, садись вот в угол, сейчас кофе растворимый будем пить.
Кухня была чистенькая, с вязаными салфетками.
Над столом висела имитация грузинской чеканки из медной фольги. Клавдия Петровна принесла бархатный альбом с фотографиями.
— Смотри пока…
«Все по науке», — подумал Марик.
В альбоме, действительно, были фотографии каких-то девушек в купальниках, и совсем обнаженных. Были они худы, неловки, явно стеснялись. Над ними хотелось плакать. Однако больше было снимков хозяйки: девочка лет пяти у штакетника, несколько девушек в белых блузках и с буклями, в самой приятной угадывалась хозяйка, разношерстный раскрашенный розово-голубой коллектив у бетонной скульптуры с крупной косой надписью: «Пятигорск 1965 год».
Клавдия Петровна поставила печенье, сняла чайник, достала растворимый кофе одесского производства, шесть рублей за банку.
— Что там так долго, — заворчала она, наклонилась к электрической розетке и пропела туда: «Не спи, вставай, кудрявая…»
Когда Мария вернулась домой, уже темнело. Парусенко спал в кресле. Перед ним на стуле стоял кусок трехслойной фанеры, добытый на антресоли, с прикнопленной четвертушкой ватманского листа. Левая верхняя кнопка отвалилась, край загнулся, и трудно было разглядеть в сумерках, что там нацарапано твердым карандашом.
5
Что-то все-таки изменилось в мире с того дня, когда гулял в баре великий Бодаенко. Во всяком случае, начались затяжные дожди. Теплые, июльские, они тем не менее сбивали с привычного толку, заставляли сидеть дома и думать, а думать ох как не хотелось.
Незаконченный коричневый автопортрет не давал Марику покоя. Не то чтобы он не получался, напротив, он получался слишком, он уже получился и существовал сам по себе. Все то недоброе, грязное, что Марик знал о себе, или думал о себе, или знали и думали о нем другие, — все это теребило сейчас кисти, выдавливало краски, косо поглядывало на зеркало. На холсте же было нечто знакомое, давно забытое, мучительно вспоминаемое и бесконечно, беспощадно правое. Будто в один нехороший день отскочила в страхе душа, спряталась в недоступное измерение, за картинную плоскость, и смотрит оттуда с нарастающим сочувствием.
В дверь позвонили, три звонка, но Марик не пошел открывать, как будто боясь, что пришел Он, этот, с портрета. Открыла, шаркая и ворча, соседка. Пришла к маме патронажная сестра. Марик выбрал в букете кистей мягкую и упругую, колонковую, и аккуратно нарисовал на портрете черные усы колечками.
Плющ сидел в мастерской на белой грязной табуретке, опустив руки меж колен. Рулон грунтованного фабричного холста, ящик с красками — богатство, копимое на заказных работах, стопка ватмана, подрамники и рамки, некоторые из них очень хорошие, старинные, — все это Плющ приволок сгоряча, в три приема, и теперь не знал, куда с этим деваться и чего начинать.
С детства слышал он на Пересыпи поговорку мастеровых, плотников и печников, что глаза, мол, боятся, а руки делают, но руки висели праздно, а глаза — глаза не смотрели бы на этот продавленный пол, на дождевую воду, ползущую по оконной раме, собирающую пыль на подоконнике и шлепающуюся серой грязью на тот же продавленный пол; на нависающие желтые с синими цветочками обои, обнажающие другие, прежние, коричневые с зелеными ромбами.
Глаза глазами и руки руками, но требовалось, по крайней мере, двадцать пять рублей, чтобы купить оргалита и заделать дыры в полу, заделать и покрасить окна, оклеить стены хотя бы ватманом, — это в мастерской, а в будуаре — в будуаре нужны обои. Он прошел в комнатку, которую называл будуаром. Это и впрямь был будуар, во всяком случае, под окном на кирпичах стоял пружинный матрас. Плющ сел и попрыгал на нем, подступила тошнота.
«Ну, Костик, волка ноги кормят, — сказал он вслух. — Пойдем рысачить». Он взял черный зонтик, закрыл дверь на висячий замок и пошел в город.
Эдик сидел в кухне и смотрел в окно. Валя была дома, тут же в кухне, гремела посудой, шумела водой, переругивалась с Леной, проснувшейся в комнате. Эдика старалась не трогать, не замечать даже, чтоб не взорваться и не выкричать все, что она думает о нем и всех его родственниках. Эдик помалкивал, курил и грел лицо о большую кружку с чаем. Думать не получалась, он придвинул лист бумаги и стал писать дождь с натуры.
«Стал накрапывать дождь. Он чуть слышно, как разведчик, прошелестел в траве, проверяя местность, и затих. Следом налетел сам. Холодный и неистовый. Дикие капли, изголодавшиеся после долгого перелета, набрасывались на сухую пыль, глотали ее, гибли, освобождая место другим, еще более яростным и голодным, которые долбили все, что попадалось им на пути: голову, шею, глаза…»
— Очки надел, пишет, как порядочный, — не выдержала Валя, — пиши, пиши, будет Изе чем подтереться. Дитё не кормлено, срач в доме…
— Га? — оторвался от бумаги глуховатый Эдик.
— Что ты на меня гакаешь! Посмотри, на кого ты похож! — парила Валя.