правда, по одиннадцать копеек, жалко на стенку…
— Дюльфик, Дюльфик, — растроганно сказал Плющ, — приходи, падла, на новоселье. Только не сразу.
— Да, уж, — утомленно ответил Дюльфик.
— И куда теперь с этими авоськами и под дождем?
— Я помогу, до самого дома, — успокоил Кока.
Они добрались, наконец, тридцатым трамваем почти до Банковской улицы.
— Подожди, — сказал Кока и задумался. Затем он стал шарить по карманам и медленно длинными прокуренными пальцами перебирать мелочь на ладони, сдувая табачные крошки.
— Я добавлю, если что, — понял Плющ.
— А тебя не смутит, что я один?
— Ой, Кока, мне приходится так смущаться каждый Божий день. Тут рядом, коло собачьего садика, есть «Бецман».
«Бецман» или «Билэ мицнэ», стоило рубль двенадцать.
— Понимаешь, — извиняясь сказал Кока, только на билет и осталось. И так братец дает каждый день то рубль, то трешку.
В подвале было сыро и сумрачно. Да и в природе, серой и так, приближались законные сумерки.
— Вот я не антисемит, — вспомнил Плющ, — а как увижу Дюльфика, так хочется. КГБ он, падла, боится.
— Зажрался просто, — сказал Кока.
— Нет, ты понимаешь, все эти подпольщики, замученные тяжелой неволей, просто недокушали. Дали ему кецык пирожка. А он, падла, еще хочет. А кто им чего должен? Они дошли до того, что не понимают, что жизнь прекрасна! Ну, скажи, — горячился Плющ, садясь на корточки рядом с Кокой, — когда государство хорошо относилось к художникам?
Кока поджигал спичкой пластмассовую пробку.
— Разве что при Перикле…
— При Перикле, падла, Дюльфик был бы рабом! Да он и так похож на скопасовкого раба- точильщика.
— А он, бедный, думает — на Шагала, — рассмеялся Кока.
— Нет, — не унимался Плющ, — если ты профессионал, делай, что можешь, и у тебя будет возможность делать, что хочешь. Карла-марла ему мешает жить! Я думаю, Ван-Гог обрадовался бы, если бы ему заказали Лукича на фоне Петропавловской крепости. Только он бы не справился.
— Он бы ему ухо отрезал, — догадался, смеясь, Кока.
— Ничего, кепочку бы натянули, — уточнил Плющ.
— Слушай, — помолчав, сказал Кока, — что, в самом деле, мы не найдем здесь, на Балковской, доску для пола? Или фанеру какую-нибудь отдерем…
— Мысль, — одобрил Плющ, — давай, на всякий случай, темноты дождемся.
Они сидели на корточках напротив окна, прислонившись к стене, перед ними на табуретке стояла бутылка белого крепкого. Темнело, дождь то ли лил, то ли перестал, струйка по раме все текла. К окну подошел кошачьего цвета голубь, заглянул, наклонив голову, в комнату, ничего хорошего не увидел, или не разглядел, повернулся хвостом и медленно ушел.
— Ты про Люду Лебедь знаешь? — спросил Плющ.
— Да, и тридцати не было. Ей то за что? Не пила, не сплетничала. Работать стала по-человечески…
— А как случилось с Вовкой Гуслиным? — спросил Кока.
— Ну, Гуслин не просто спился, а еще и скурвился. Он думал, что бабки — это ему все. Нахватал авансов по колхозам, и давай. И повесился он как-то неприлично. Сплошные понты. Напугать жену хотел. Рассчитал время, когда она придет, с петлей стоял. Дверь стукнула, он и спрыгнул. А это соседка в коридоре. Жена где-то задержалась. Наверное, Аннушка масло пролила.
Кока усмехнулся, вспомнив, как пять лет назад Плющик поражал своей эрудицией знаменитых одесских кавэнщиков. И Пастернака им цитировал, и, падла, Гоголя.
Время от времени по комнате веером пробегал свет проезжающих автомобилей. Загорался и мерк в темноте таитянский глаз Плюща. Кока курил непрерывно, втискивая окурки в пластмассовую пробку. Они рассыпались по табуретке, и Кока аккуратно сгребал их в кучку.
— Бросай на пол, — предложил Плющ.
— Не хватало еще сжечь твою хавиру. Мало тебе спаленного пространства?
— Что да, то да.
— А вот Алика Черногая таки жалко, — помолчав, сказал Плющ, — такой тонкий пацан!
— Это мы с Карликом виноваты, — медленно начал Нелединский, сильно отхлебнув, — забитый херсонский хлопчик, косил под приблатненного… ну, мы и, как это сказать, черт… ну, в общем… кх… посадили на иглу романтизма… ввуй, — поморщился, помотал головой Кока от высокопарного выражения, как от плохого портвейна. — Ну, и передозировка. Я ему потом объяснял, что художник, это не тот, кто пьет и дома не ночует, а тот, кто пишет. Но поздно уже было. А Карлик все — второй Кока, второй Кока… А на хер кому второй Кока. Да и первый тоже.
— Интересно, что там Карлик? — вспомнил Плющ.
— А, так он был у меня в Ташкенте, в позапрошлом году. Проездом из экспедиции какой-то, археологической, что ли.
— А что он там делал?
— А хрен его знает. В отпуске.
— Ну и как он?
— Да он пробыл недолго, дней десять. Стихи читал, правда, классные. Только все торопился на какую-то службу, мы ему справку сделали. Дизентерия.
— Усраться можно, — засмеялся Плющ.
— Вот именно. Ну что, пойдем? Спина чего-то болит и ноги затекли.
Он допил из бутылки.
— Бутылку оставь, — сказал Плющ, — первая бутылка, как кошка в новом жилище.
Балковская улица, граница между городом и слободкой, казалось, состояла вся из оторванных досок, фанеры и оргалита. Но, как всегда бывает, выяснилось, что нужную вещь вовремя найти невозможно. Они тыкались в темные углы, лабазы, слабо освещенные редкими уличными фонарями.
Остановились, наконец, у покосившегося внутрь забора из горбыля. Доски были мокрые, черные и склизкие. Плющ провел ногтем, появилась светлая царапина, но тут же затекла. Одна доска была полуоторвана, на звук она казалась не очень гнилой.
Скрипнули тормоза, хлопнула дверца, милиционер направил на них фонарик и решительно приближался. Следом неторопливо шел второй.
— Стоять! — приказал сержант. — Руки за голову. В машину.
Они сели в желтый газик на заднее сидение. Сержант сел за руль.
— Поехали? — спросил он лейтенанта.
— Подожди. Кто такие, что делали?
— Я печник, — быстро сказал Плющ.
Сержант осветил его фонариком.
— Где-то я твою рожу видел. Точно, скокарь. Поедем, лейтенант, оформим.
— Да подожди, я сказал, Сивчук.
— А ну дыхни, — повернулся он к Плющу, — надо же, не пахнет. Покажи вены.
— Женя, оформить надо, — не унимался Сивчук.
— Сержант, надо слушаться старшего по званию, — заметил Плющ.
— Я тебя щас урою, — взбеленился сержант.
Плющ вздохнул и медленно сказал:
— Вот я нынче врежусь глазиком об дверку, а завтра пойду к прокурору и скажу, что сержант Сивчук меня избил, да еще жидовской мордой называл…