Домой не хотелось, и не было во всем мире места, куда бы хотелось. Плющ двинулся по темной площади. Из-за деревьев выступили две фигуры, медленно приближались.
— Вот оно, — с облегчением подумал Плющ. — Бог не фраер. И вовсе это не страшно. Главное, ничего не говорить — все уже сказано-пересказано. Хорошо бы и они помолчали.
Звезды скатились с головы, стали на свои места. Деревья затихли.
— Молодой человек, — сказал женский голос, — водка нужна? Хорошая, польская.
Женщина сняла с руки дерматиновую кошелку. Молодой длинный парень молчал. «Сын, наверно», — буднично подумал Плющ.
— А давайте, ребята, на троих. Разумеется, я беру!
— Спасибо, я бы с удовольствием, — рассмеялась женщина, — нельзя нам, на работе как-никак. Возьмите, шесть рублей всего.
— Большое спасибо, — сказал Плющ, протягивая две пятерки, — удачи…
— Спасибо и вам, — сказала женщина, — всегда рады.
«И что же дальше, — думал Плющ, отвинчивая крышку. — „Сгуста вудка выборова“, — прочел он под фонарем. — Классная водка, в Питере пили». Он прислонился к дереву и сделал несколько глотков. Стало легче. Который теперь может быть час? Полночь, наверное. Надо же, спиртоносы ходят по Приморской. Он остановил такси.
— К Хаиму Френчу, — неожиданно для себя, по вспыхнувшей ассоциации сказал он.
Таксист кивнул. Все таксисты города знали адрес Хаима Френча. Жил он на Слободке, в «полутора- комнатной» квартирке на первом этаже, с дочкой и двумя внуками. Большую комнатку занимала дочка, жесткая сорокалетняя женщина, с младшим сыном, в маленькой, темной, почти чулане, ночевали Хаим и старший, пятнадцатилетний, внук.
Хаим торговал водкой всю ночь. На стук приоткрывал он дверь на цепочке и протягивал руку. Вынув из тьмы пять рублей, он просовывал в щель бутылку водки. Нехитрая эта операция не требовала слов.
В дверь постучали. Хаим приоткрыл дверь и протянул руку. Вместо сухой бумажки ощутил он на ладони что-то холодное и тяжелое. Хаим отдернул руку и посмотрел в щель. Молодой человек держал в руке початую бутылку. Шляпа, ухарски сдвинутая на затылок, никак не соответствовала выражению лица обиженного и постаревшего ребенка.
— Впусти меня, Хаим, — сказал молодой человек. — Я так устал.
Хаим, никогда не пускавший в дом посторонних, распахнул дверь.
— Что ты за один? — спросил он вошедшего.
— Я тебе должен, Хаим, — печально сказал молодой человек.
Хаим Френч прекрасно знал своих должников. «Если человек врет, что должен, значит у него горе», — решил старик. Он подтолкнул гостя в глубь комнаты и, кряхтя и приседая, вкатил его на кровать, в которой спал внук.
— Ну и как же тебя зовут, мальчик?
— Я — папа Геккельберри Финна, — пробормотал Плющ, засыпая.
Нелединскому снился Философ. Тот сидел на берегу арыка и стравливал двух бойцовых перепелок. Перепелки никак не стравливались, лениво кружили друг против друга, иногда останавливались рядом и дружно смотрели на Философа, как бы спрашивая, что делать дальше. «Странно, — подумал Нелединский, — бедана — птичка кровожадная и дерется, бывает, до смерти. Что это с ними?» Вокруг собралась толпа болельщиков, в основном собаки и кошки, они посмеивались и подбадривали бойцов по- узбекски.
Философ тяжело поднялся и пошел за вином. Он натаскал полную ванну бутылок и залил холодной водой. Этикетки отмокали, отклеивались и плавали тут же, под водой, во взвешенном состоянии. Над ванной стояло голубое небо, ровно выкрашенное, без единого облачка. «Опять, — с тоской подумал Нелединский, — глаза бы мои не смотрели».
Он сделал усилие и проснулся. Было, судя по солнцу, часов девять утра. Над светящейся перистой листвой акаций стояло ровное голубое небо.
По подоконнику ходили голуби, царапали когтями по жести, глотали какие-то слова. Кока вздохнул. Завтра в это время он выедет в аэропорт. Можно бы и не спешить, худсовет через две недели, но делать здесь совершенно нечего, с деньгами ли, без денег. Интересно, сжег ли Философ мастерскую, или еще нет. Оставлять его одного было опрометчиво. Ира уехала в Питер, сказала, что навсегда, велела чувствовать себя свободным. Он усмехнулся. Все равно, что приказать долго жить. Правильно сделала, погибать надо на родине, и поодиночке, это жить надо вместе.
В квартире было пусто. Брат на работе, мама, наверное, пошла на базар. Ну и хорошо, пусть ходит потихоньку.
Кока медленно шел к Пересыпскому мосту. Сохранился ли девятый маршрут? Автобусы, наверное, пустили, до поселка Котовского. Спрашивать не хотелось, и так он ведет себя, как приезжий.
Девятый трамвай оказался на месте, мало того, его не пришлось штурмовать, как когда-то, он был почти пуст. Пересыпь не изменилась. Те же двухэтажные домики с темными подворотнями, одноэтажные — частные, увитые толстыми, со ствол небольшого дерева, виноградными лозами с мелкими, слегка уже розовеющими гроздьями, тут же какие-то фабрики и заводики, свалки искореженного металла, угрожающие трубы заводской электростанции.
Вдоль трамвайных путей выросли, заматерели шелковицы, такие хилые еще вчера, в конце пятидесятых. Стволы их до пояса побелены известкой.
На ярмарочной площади шибанул знакомый запах мясокомбината — горелых копыт и еще чего-то тошнотворного, может, крови. Здесь на углу была когда-то пивная, с мокрыми опилками на полу, с пронизывающей сыростью. Стены и потолок были окрашены масляной краской бутылочного цвета, пар конденсировался на потолке, грязные капли щелкали по носу, подскакивали в кружках мутного, и без того разбавленного пива. Теперь здесь парикмахерская.
После Ярмарочной справа сквозь дома иногда прорывалось море, слева тянулась выжженная пологая Жевахова гора, за которой лежал в солнечном обмороке Куяльницкий лиман. Слабый норд-ост гнал по ковылям запах соли и знаменитой целебной грязи.
Совершенно опустевший трамвай побежал быстрее, раскачиваясь, походочкой приморского пижона. В Лузановке он вытряхнул Нелединского и, засипев тормозами, заликовав, пошел на круг. Когда-то на этом круге, на ходу, с боем брали его, возвращаясь с пляжа, гроздьями висели на подножках, нырком залетали в вагон, и пластались на скамейках, занимая места для девочек.
Резанула глаза вертикальная вода над плоским песчаным берегом, ветер подтолкнул в спину, ноги вязли в песке, поросшем голубой осокой.
Лузановский мыс — северная оконечность одесского залива, чуть левее, за Крыжановкой, было уже открытое море. Широкая полоса пляжа тянулась далеко, от Ярмарочной до Дофиновки, километров шесть- семь. Песок по мере удаления от моря зарастал, сначала клочками осоки и тростника, дальше — полынью, чабрецом, ковылем, кузнечиками, ящерицами, перепелками и дрофами. Хлебного цвета степь, изрезанная синими оврагами, лежала, как море, до самого горизонта.
Посаженный до войны Лузановский парк вырос серым, пыльным, колючим беспризорником. Чахлые акации, дикие дюралевые маслины и непролазный мелкий кустарник были прибежищем местных хулиганов и нетерпеливых любовников.
Над пляжем стоял чад, как над сковородкой с подгорающей рыбой. Тем не менее истинные одесситы ездили в Лузановку с удовольствием: сюда не добирались курортники — далеко и пыльно, здесь было мелко и вода всегда теплая, здесь было просторно, наконец, и можно было долго ходить по берегу, изобилующему приятными встречами.
Пыльный песок и постоянный ветер придавали загару особый, местный, сиреневатый оттенок, изобличающий настоящего приморского человека, а не какого-нибудь отдыхающего из Тирасполя или, чего доброго, Пензы.
Кока снял рубашку и пошел по твердому мокрому песку, по кромке прибоя, перепрыгивая через языки пены, к водной станции. Это был центр культурного пляжа, здесь давали лодки напрокат, стояла спасательная вышка, на которой крутили когда-то пластинки, была и раздевалка — камера хранения