охранную грамоту, которая в дальнейшем выручала.

Не помню, долго ли я ходил в детский сад, но времени свободного у меня было много. Я бродил в лопухах, натыкаясь на колючки татарника, мир состоял из светотени и насекомых. Больше всего мне нравилось играть в «развалке» — разрушенной бомбой школе, были там закоулки и тайники, перегородки из очерета и глины отваливались от моего прикосновения, и я чувствовал себя сильным и могущественным. Темные места развалки были загажены, но на освещенных, солнечных, росли помидоры, и запах распаренной ботвы стоял над развалкой густой, как еда.

Однажды из-за угла вышел человек, разделенный пополам светом и тенью. Он был в холщовой хламиде, загорелый, кучерявый, из холщового же мешочка, висевшего на шее, достал он луковицу, вытянул толстые губы на скуластом лице и откусил половину. Я узнал его.

— Эдька, Эдька, — закричал я, и вцепился в него, и поволок к дому, плача, — мама, мама, Эдька пришел!

Это был Эдик, изгнанный батей из дома за какую-то провинность. Мама захлопотала, заплакала, стала его кормить и ругать. Выглянул батя, махнул рукой и скрылся. Эдик был прощен.

Однажды в развалку забрели местные пацаны, здоровые хлопцы лет пятнадцати. Я лежал на каменной плите, на солнцепеке и играл доломитами, маленький и плоский, как геккон.

— Хлопци, жиденя! — обрадовался один, все сбежались, окружили меня, и под гогот и свист хлопец весело на меня помочился.

Помню батя громыхал — посажу! — мама умоляла этого не делать. Кончилось все благополучно: батя пожаловался отцу хлопца, и тот «трохи побыв» шалопая.

Несколько лет назад в Ясенево, в Москве, подходя к своему дому, я поскользнулся на голом льду и с размаху сел, больно ударившись.

Обида, чувство несправедливости, отчаяние одолели меня на ровном месте, я не хотел подниматься, жизнь моя легла на крыло, и я неисповедимым образом вспомнил моего первого, может быть, обидчика.

Я представил его, если он жив, где-нибудь в глухом северном поселке — старого, больного и пьяного, сидящего, как и я, на голом льду, на самом дне мироздания.

— Дядьку, дядьку, — сказал я ему, — что нам делать? Заспиваймо, дядьку, на луну, як той собака. Знаешь такую? — И я тихонько запел: «За тумано-ом ничого-й не видно…»

Ничего не было видно в морозном тумане, когда наш «Урал» забуксовал в высокой снежной колее, а потом и вовсе заглох километрах в пятидесяти от поселка Тарка-Сале, в Ямало-Ненецком округе.

Праздное любопытство, припадок туризма, подняли меня почти с края света — города Ноябрьска — на самый край — в занесенный снегами поселок буровиков, состоящий из металлических балков, контейнеров и еще чего-то несусветного — фанерных лазов в сугробах, откуда возникало внезапно закутанное существо с тазиком дымящихся помоев, которые и выплескивались тут же, сразу становясь серым дырчатым льдом. Посреди поселка громоздился ужасающих пропорций терем лакированного дерева, с резными наличниками, полотенцами и кокошниками, балкончиками и балясинами, и высоким крыльцом — воплощенный кошмарный сон секретаря райкома.

В холодном этом Доме культуры иногда показывали кино, по ночам временами внезапная музыка вспарывала Северное сияние, бесчисленные псы, потомки верного Руслана, подвывали.

Директор этого Дома с благословения начальства наладил производство гробов — местный художник с наслаждением полировал кедр.

Нефтяной начальник Левада приезжал в Ноябрьск, в доме Парусенко увидел меня и, услышав мое имя, потерял покой. В течение всей пьянки подходил он ко мне, подсаживался и с непонятным восхищением произносил: «Карл Борисыч, а, Карл Борисыч…» Парусенко возревновал и стал рассказывать о гадких моих поступках в молодости. Я и ездил верхом на бочке с дерьмом, чокаясь на ходу с сельским ассенизатором, распевая на всю деревню, я спасался от праведного гнева Парусенко в загородке цепного барана, которого боялся сам хозяин, я и…

— Ай да Карл Борисыч, — восхищался Левада, — одно слово — Карл!

И вовсе, конечно, не любопытство и не жажда приключений даже подвигнули меня на эту поездку, а слово, данное по пьянке Леваде, что, конечно же, приеду, что всю жизнь мечтал поохотиться на Севере, а уж поймать муксуна и нельму — святое дело. «Одного хотя бы муксуна, — говорят, рассуждал я реалистически, — и одну нельму».

Парусенко, которого якобы дела держали в городе, сделал вид, что расстроился, и охотно устроил мне попутную машину.

После многих скитаний по Северу Парусенко осел в Ноябрьске, и даже получил квартиру в бамовском доме — двухэтажном бледно-зеленом бараке с удивительно жарким отоплением. На торце барака в солнечные дни стояла во весь рост сиреневая тень сосны.

Числился он главным специалистом экспедиции и за два месяца моего пребывания ходил на работу раза три, возвращался усталый и злой — битый час прождал денег, а их не привезли.

Упорно творя свою судьбу, он был влюблен, как Пигмалион, и капризен, как Галатея. Друзей детства у него не сохранилось, это было неправильно и портило картину, поэтому задним числом определил мне Парусенко место в раннем своем детстве, чуть ли не в одном дворе. После настойчивых приглашений я прилетел к нему на заработки и работал теперь над эскизом…

Ямщик то слева пел, то справа, За стеклами белела мгла, И ледяная переправа Была исправна, как могла. Мы пробирались осторожно, Молчал шофер в тоске острожной И озирался оголтело, Молчал и я, что было сил, Но где-то рядом, дрожь по телу, Ямщик упрямо голосил. В конце концов мы заблудились, Кружась по ступицы в снегу, А может быть, перевернулись, Сказать вам точно не могу, Я помню — рвал мороз на части, Упорно матерился ЗИЛ, Шофер устал честить начальство, И сигарету попросил. Я сам, в надежде на кибитку, Запел искательно и прытко, О, как прельстительно я пел, Как прибалтийская певичка, Но голос, как сырая спичка, Не зажигался и шипел.
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату