объяснение, не слишком далёкое от истины: я говорю, что пытаюсь впервые в жизни написать рассказ.)
Позавчера в тель-авивском кафе в самую солнечную и светлую минуту я вдруг сформулировал одну тёмную мысль, которая вертится у меня в голове уже давно: я — «чёрный близнец». То есть (Ты понимаешь? Объяснить?), — тот, который ещё в материнской утробе убил своего брата-близнеца. Я знаю, что тебя эта мысль не смешит. Она, как тень, всегда сопровождает меня, с самого раннего детства — что я по сути «сломан», я непоправимо пострадал, когда боролся со своим братом-близнецом в утробе. Кто он был? Не знаю. Зачем мне нужно было его убивать? Не знаю. Даже сама эта мысль остаётся в эмбриональном состоянии. Он был подобен маленькой светлой крупице, я вижу его окутанным жёлтым или золотистым сиянием — такое внутриутробное и, вместе с тем, небесное, сияющее тельце. То есть: он непрерывно излучал спокойный, лучезарный свет. А я его убил.
Сейчас, написав это, я чувствую себя подавленным.
Иногда я жалею, что мы с тобой не встретились как-нибудь по-другому, попроще. Мы могли бы начать с отчаянного флирта и лишь потом, потихоньку узнавать всё больше и больше. Попробуй себе это представить.
Вот, если бы мы могли сейчас быть в каком-то обычном, нормальном месте, где люди встречаются просто так: на улице, в офисе, в парке, — там, где ты захочешь, где тебе вольно дышится, — только бы быть!.. И не нужно слов! Даже, если это будет всего лишь овощной магазин, как ты написала однажды, смеясь надо мной.
Знаешь, я иногда надавливаю кулаками на глазные яблоки, пока не появятся искры. Ты рассказывала, что так утешала себя в детстве, в твоей яме Иосифа, извлекая свет из самой себя. Я сейчас не чувствую себя покинутым, вовсе нет. Но я чувствую отсутствие чего-то в себе.
Вот и магазин. Видишь? Допотопная овощная лавочка… Картонные и деревянные ящики. Старинные весы с чугунными гирями.
А вот и ты, как хорошо, что ты здесь! Стоишь ко мне спиной, склонив голову над чем-то, и мне видны длинные и нежные косточки твоего белого затылка. Ты стоишь у ящика с картошкой. Всё предельно просто, верно? Ты держишь что-то в ладонях. Что это? Очень большая картофелина. К ней прилипло немного земли, и ты зачарованно смотришь на неё. Что сейчас будет? Понятия не имею. Напишу — и узнаю.
Я прохожу у тебя за спиной, раз, ещё раз. Приближаюсь и удаляюсь. Снова приближаюсь. Меня тянет к тебе. Не понимаю, чем тебя так взволновала картошка.
Ты стоишь в центре маленькой лавочки, не замечая других покупателей, не слыша автобусов, проносящихся по улице, загрязняя воздух чёрным дымом. Одна, глубоко погружённая в себя. Что там у тебя в душе? Возьми меня с собой, пожалуйста, спрячь и меня тоже там. Я, оставшийся снаружи, завидующий бататам, нахально заглядываю в твои ладони и вижу, что эта картофелина напоминает человеческое лицо. А сейчас что будет? Понятия не имею. Меня влечёт к тебе…
Ты замечаешь мой взгляд и смущённо улыбаешься своей печальной улыбкой, которую я чувствую даже сквозь слова. Всегда. Как будто ей нужно прорываться сквозь боль всякий раз заново.
Ты улыбаешься, пожимая плечами, будто извиняешься за скверный поступок, забывая, что вне тебя, — всё скверно. Ты указываешь рукой на ящик, как бы предлагая мне тоже выбрать себе картофелину. Я наклоняюсь и оказываюсь против кучи странных рож — уродливых, кривых — которые совершенно необъяснимо разбивают мне сердце.
И вдруг с меня начинает опадать грязная шелуха. Толстые засохшие струпья. Как я оскотинился, Мирьям, как замарался.
Мы оба молчим. До сих пор между нами не было сказано ни слова. Вокруг толпится народ. Мы загораживаем проход, люди ворчат. Неважно, у нас есть на это право. Так ты решила ещё в самом начале — то, что происходит между нами, имеет право на существование. Меня так взволновало тогда, что ты даёшь самой себе разрешение быть совершенно свободной в своих чувствах ко мне.
Ты смотришь на меня. Удивляешься, что я не тороплюсь выбрать себе картофелину из кучи. Я не свожу с тебя глаз. И тут ты, будто заметив что-то в моём взгляде, что-то, чего сам я не вижу, двумя руками протягиваешь мне свою картофелину. Я только дотрагиваюсь до неё, не более того. Она согрета твоим теплом. И от этого человеческого тепла я заставляю себя прямо посмотреть в её ангельское лицо дауна со слишком широкими рябыми щеками. Её глубокие чёрные глаза погружены в слепой сон. От этого мне неуютно.
Почему ты её выбрала? И почему отдаёшь её мне? Я хочу проснуться, но не хочу расставаться с тобой. А если проснусь, то уже не буду с тобой. Я смотрю на твою ладонь. И я вижу…
Странно, Мирьям, что я написал о тебе так. Непонятно, откуда это взялось, и почему я вдруг почувствовал себя таким подавленным. Будто получил плохое известие. Это совершенно лишено здравого смысла. Так хотелось рассмешить тебя, и вот что из этого вышло…
Не уверен, что мне нравится этот закон сообщающихся сосудов.
Может, начнём переписываться?
Моя дорогая!
…Только сказать тебе, что я сижу здесь, за этим листом, и молча слушаю тебя, и что ты совсем не тяжела для меня. Ты мне не в тягость, и уж конечно не «невыносима».
Я уже в тебе, Мирьям! Я, наконец-то, в твоей истории.
Ты с первой минуты была более права, чем я: факты биографии и бытовые детали — это твоя жизнь, а не «сброд».
Я не перестаю думать над твоими словами о том, что ты всю жизнь стараешься превратить то, что я называю «потным сбродом», во что-то большее. Ибо, если хоть на час ты прекратишь эту борьбу, то сама сразу превратишься в сброд.
Как тебе это удаётся?..
Я чувствую, что ты тоже сейчас не спишь. Возможно, твои собаки нервно бродят вокруг тебя, спрашивая «…Почему она бодрствует в такой поздний час? Порядочные женщины в это время спят, а не мечутся посреди ночи между верандой и кухней».
Ты и вправду нюхала их шерсть, пытаясь уловить следы моего запаха? Я говорил тебе, что чуть не умер из-за них.
Не обращай на меня внимания! Бормочу в полусне, засыпая на твоём плече. После этих сумасшедших дней я имею право на сонную болтовню.
Закрываю глаза и вижу — женщина сидит за столом и пишет. Ночь, люминесцентная лампа в её кухне слегка потрескивает. Она выключает её и зажигает маленькую лампу. Её лицо окунается в свет. Я вижу только линию сильного подбородка, живой хрупкий рот, её жаждущий рот; и, конечно, её буйные волосы, которые она пытается укротить резинками, гребёнками и заколками, и которые всё равно выбиваются. На столе лежит письмо. Она то и дело заглядывает в него и снова пишет, быстро и взволнованно. Она просто объята волнением, которое распространяется вокруг и, видимо, пугает её, потому что она ищет спасение в шутке: «Скажи-ка, где ты видел в наше время женщину, у которой есть время стоять в овощной лавке и изучать картофель?!»
Но губы её начинают дрожать… Она пишет что-то и с силой зачёркивает (такого решительного зачёркивания не было ни в одном из писем), встаёт, садится, сообщает, что ей необходимо выйти на улицу и немного пройтись, и остаётся… Пытается искусственно вызвать ещё немного злости, чтобы оторваться от письма, она просто разжигает в себе гнев: «И знай! Очень важно, чтобы ты знал, что у женщины в овощной лавке, по крайней мере у этой женщины, всегда имеется большая капля злости, когда она идёт за покупками!»
При этих словах слёзы капают из её глаз на бумагу, и она пишет мне свой рассказ на пятнадцати страницах, почти не отрываясь. И только закончив, она может вздохнуть и даже немного посмеяться, обводя кружком пятно от одной слезинки: «Смотри, как в романе девятнадцатого века…»
Эй, Мирьям!
Помнишь, как в начале этого письма, чувствуя, что я совсем лишил тебя сил, ты спросила: «Ты всегда