тёплой аурой, она дрожала вокруг его тонкой кожи. Мне страшно сейчас представить, каким он был на самом деле, как мало было у него шансов (ты сказала: «Как фарфоровая чашечка в слоновьей клетке»), и как он всё ещё излучает тепло от жгучего желания прильнуть к другому человеку, слиться с ним душа в душу, ничего не скрывая, отдать и излить всё, что мерцает там во тьме его фантазий, чтобы ни одно из его трепетных чувств не закончило жизнь в братской могиле анонимных идей. Ты не представляешь, сколько недоразумений, злости и нарушений заведённого порядка влекут за собой подобные наклонности, подобные отклонения от законов клана…
Какими чудесными были его первые годы (я сейчас говорю об Идо), я отдавал ему всего себя и, чем больше отдавал, тем больше наполнялся — я был потоком выдумок, сказок и веселья. Я просыпался ночью, чувствуя в сердце тепло от любви к нему! Я и забыл, сколько любви прячется под брезентом, называемом «кожей», забыл, что чувствуешь, когда душа разливается, до краёв заполняя тело, облизывая его изнутри. Ребёнком я был полон любви. Подумать только, как эта мысль никогда не приходила мне в голову в такой простоте, почему я не мог сказать это себе, сделать себе такой подарок?! Я всегда считал себя трудным и плохим ребёнком — так объяснили мне с глубоким вздохом, фиксируя прискорбный факт, с которым надо как-то жить: ребёнок не совсем нормален (и, уж конечно, не тот о котором мечтали), ребёнок, родители которого, вынужденные растить такое странное и позорящее их существо, достойны ежедневного сочувствия…
Хватит.
Ну вот! И это письмо тоже «увело» меня — то есть, я не думал, что так получится, я же хотел написать тебе о тебе! Разгадать тебя, как ты разгадала меня. Угадать в тебе женщину и не менее того — девочку (это становится похожим на встречу двух педофилов), но пока я, видимо, не могу. Не умею!
Сообщаю, что сегодня утром я выполнил свою часть договора (по вопросу компенсации, которую обещал тебе за меловую линию вокруг воронёнка) — я прочитал тот рассказ, о котором ты просила, в красивом месте, как ты хотела.
Я пошёл с ним к плотине. Нашёл твоё обычное место — сиденье от старой машины. Узнал боярышник (или земляничное дерево?), назвал его по имени, и мы взволнованно обнялись. Растёр пальцами шалфей. Пробормотал «ротем», или «лотем»[18], или «тотем»…
Надеюсь, ты не рассердишься, что я влез в твою область. Ты так часто «приводишь меня» сюда, читаешь мои письма вслух, ведёшь задушевные разговоры с плотиной и с пустой долиной перед ней — а после того, как ты наконец-то решилась официально представить меня этим своим «родственникам», я подумал, что пришло время предстать перед ними, как мужчина, как человек.
Зимой это место красиво, как норвежский фиорд посреди Иерусалимских гор? Сейчас это не так просто увидеть. Огромная плотина рассекает долину надвое, как шрам от операции поперёк живота. И долина, и плотина выглядят ненастоящими в этой суши (но, может быть, зимние дожди, как ты сказала, наполняют их содержанием).
Послушай, я прочитал этот рассказ, и даже вслух. Не удивительно, что ты уже много лет не решаешься его перечитать. Единственное, чем я могу тебя утешить, это то, что я тоже заново испытал эту боль.
Ты просила написать всё точно, как было, без жалости.
Помнишь момент, когда мать Грегора[19] увидела его в первый раз (после того, как он превратился в жука)? Она смотрит на него, а он на неё. «Помогите ради бога!» — вскричала мать и отбежала назад; наткнулась на стол и уселась на него (рассеянно, почти без сознания).
Раньше, когда я читал этот рассказ, самым тяжёлым местом для меня была долгая агония Грегора. Но сегодня, когда я дочитал до её отвращения и до «„Мама, мама“, — тихо сказал Грегор и поднял на нее глаза…»
Ведь всегда остаётся надежда, что, если бы она не отшатнулась от него с отвращением, то могла бы спасти его от беды?
Хорошо, я понимаю, что, если бы она его «узнала» (или, пользуясь твоим словом, «признала»), — это был бы уже не рассказ Кафки, а скорее детская сказка. Как, например, та сказка о Мумми-тролле.
Обнимаю. Я оставил тебе записку где-то в районе плотины. Посмотрим, сумеешь ли ты её найти.
М.
В последнем письме ты даже ни разу не улыбнулась. Мне даже показалось, что ты таишь на меня зло (?), и что, возможно, из-за меня та давняя обида, незажившая обида детства, возродилась в тебе с такой остротой.
Может и из-за меня. Не знаю. А может, из-за того, о чём ты когда-то, в самом начале, сказала, — что есть во мне что-то, что тебя всю жизнь заставляли скрывать?
(Но что это — ты не сказала).
Ты всё же настаиваешь? Хочешь встретиться со мной «во всей полноте»? Полная встреча? Или, по крайней мере, — не решая заранее, что произойдёт во время этой встречи? Не отметая ни одной возможности? «Во всей полноте» — ты имеешь в виду: душой и телом? Пссст! Турецкий сводник с масляными глазами и обвисшими усами промелькнул, как хорёк, приоткрыв перед тобой на мгновение пачку моих фотографий в голом виде и в соблазнительных позах. Но ты не верь — это всё фотомонтаж, тебе следует хорошенько изучить товар. Пришло время выложить на стол мои (перетасованные) карты, чтобы ты смогла ещё раз взвесить своё предложение: тело и лицо у меня — не мои, очевидно, произошла ужасная, смехотворная ошибка в лотерее озорницы-жизни, и мне вживили тело и лицо, которые моя душа вот уже много лет отторгает…
Отодвинься от меня, Мирьям, зажми уши руками, ибо я вынужден один разок пропустить это через мешочек в горле — у меня в душе был вулкан, когда я был ребёнком: огонь, лава и раскалённые камни и Пикассо, Царь Давид, Меир Хар-Цион, Мацист и Зорба вместе взятые, — но лицо и тело… Ладно, тебе уже известно, что я о них думаю, но внутри все мои девять душ бушевали, как языки пламени, и это было главным, и в этом было счастье, потому что я ещё не знал, как я выгляжу, понимаешь? Я ещё не был сформулирован и определён со всех возможных точек зрения (почему людей не заставляют получать разрешение на определённые слова, как получают разрешение на владение пистолетом?), и не было ещё ничего, что могло устоять передо мной, вопрос был только, что выбрать, — разведку, искусство, командос, путешествия, преступление, любовь, ну конечно же, любовь, с самого рождения! Не спрашивай, сколько стыда вынесли родители уже в детском саду из-за этого четырёхлетнего карапуза! Собственно, с тех самых пор я никогда не переставал осыпать своей любовью каждого, кто не успевал убежать, но не принимай это слишком близко к сердцу: большинство моих симпатий даже не подозревали обо мне. Мне и сейчас приходится силой вторгаться в поле зрения женщины, если я хочу быть замеченным, как тебе хорошо известно. Но в мыслях и фантазиях — нет границ! И я всегда с абсурдной уверенностью знал, что всё, что со мной происходит сейчас, в реальности, — всего лишь вступление, трудный экзамен перед тем мгновением, когда жизнь наконец-то начнётся, и я вылуплюсь из этой гусеницы-Яакова, из бледного местечкового еврея, и стану Тарзаном и львом одновременно, и засияю всей палитрой огней, горящих во мне… Ах, эти мои иллюзии, я готов кричать от тоски по ним! Большие красные и жёлтые языки, которые пляшут и дразнят друг друга…
А пока нужно опустить голову и молча терпеть, например то, как отец в течение двух месяцев обращается ко мне в женском роде: «Яира ушла, Яира пришла…» Почему? Потому! Он видел, как я дрался с соседским мальчишкой на тротуаре возле дома. Я сразу сбил его с ног — произошло чудо, небеса благосклонно послали мне более слабого, чем я, — но, после того, как я его сбил, я тут же убежал, оставив его плачущего лежать на тротуаре. Я не переломал ему кости, как «настоящий» мужчина, не оторвал ему яйца, ничего не сделал из того, что очень хотелось увидеть моему отцу, который, оказывается, наблюдал за нами через закрытое окно. Во время драки я на секунду поднял голову и увидел за стеклом его лицо, лицо моего отца, — искажённое, фиолетовое, сморщенное, будто в огне. Не сознавая, что делает, он поднёс ко рту оба кулака, я видел, как его зубы вонзились в них со смесью кровожадности и ужаса брошенного щенка.