солнечные дали — голубые и зелёные, буду любоваться красивыми видами, и вокруг меня совсем не будет людей — только бескрайние чистые морские просторы. И вот, когда я был погружён в свои грёзы, мимо меня прошли две женщины — молодая и старая — и сказали… Впрочем, я не был уверен, что они это сказали. Возможно, у них вырвалось: «Какой противный мальчик!» — не знаю…
Это была не ты, Мирьям! Не ты и не твоя мама. Спасибо за то, что ты попыталась для меня сделать, — ради меня ты снова прожила ту ужасную неделю с ней, одна, без отца, который защитил бы тебя… Я знаю, чего тебе стоило туда вернуться!.. Я был с тобой бесконечными ночами в двуспальной кровати в пансионе, когда ты с одной стороны плакала, а она — с другой — молчала и даже руку протянуть не могла, чтобы тебя погладить.
Я знаю, хоть ты и не писала, что ты взяла меня с собой в ту единственную за много лет минуту, когда в последнюю ночь вам поистине открылись небеса. Меня вновь поразило, что в столь юном возрасте ты могла быть такой мудрой и великодушной. Как сумела понять, насколько она несчастна и унижена той её просьбой: «Когда папа спросит…». Сколь сил потребовалось тебе, чтобы протянуть ей руку через горы тьмы и сказать: «Иди ко мне, мама».
Снова и снова прокручиваю я перед глазами этот фильм. Вы с ней идёте вечером под руку по пустой улице (только сейчас до меня дошло — рука! Беременность, паралич, её правая рука…), испуганные неожиданно возникшей близостью, взволнованные и молчаливые, сближаясь и тут же отстраняясь и дрожа всем телом.
Больше всего меня тронуло то, что, несмотря на охватившее тебя волнение, ты не забыла, когда писала мне, что мне было важно, чтобы именно молодая, «современная», сказала обо мне (то, чего она, возможно, и не говорила вовсе)…
Но нет. Ты бы, едва взглянув на меня, сразу поняла бы, откуда я шёл в ту минуту, и насколько я безнадёжен. Объясни мне, я никак не могу понять — как я мог быть таким?
Чувствую себя ужасно грязным…
Я.
Ты случайно не смотрела сегодня телевизор?
Передавали программу, будто специально сделанную для тебя, из тех, которые ты любишь. Она ещё напомнила мне мои «Бескрайние чистые морские просторы». Показывали племя, живущее на острове в Тихом Океане. Все имена существительные в их языке делятся не на мужские и женские, а на «то, что приходит из воздуха» и «то, что приходит из воды».
(И я придумал остров со словами, «приходящими от Яира» и словами, «приходящими от Мирьям».)
Стоит тебе чуть повернуть калейдоскоп, как вся картина меняется, но какой же силой нужно обладать для этого маленького поворота!
Твоё письмо пришло в очень трудный и напряжённый день. Ужасные, приводящие в отчаяние новости вкупе с непонятным подавленным состоянием, — каждый, кто проходил мимо, раздражал меня. В середине дня я всё бросил и помчался на почту. Я так хотел, чтобы там оказалось письмо от тебя, и вот — как ты писала, что, когда ты влюбилась в Амоса, — «солнце моё исцелилось».
Так что, теперь получается, что это не ты спасла меня в тот вечер на улице, а наоборот — я тебя спас? Как? Что мог я тебе дать тогда, в моём жалком состоянии…
Ты умеешь очень деликатно, только тебе известными словами, одарять своей милостью. Я читаю снова и снова, и чувствую, как некая внутренняя волна почти разрушает меня. Видимо, я уже совсем забыл, даже наедине с собой не позволяю себе вспоминать, что сила такого страстного желания, сила, которая исказилась во мне до того, что привела меня к проститутке, — это не обязательно извращённая или постыдная сила. Ты права, это мощная сила — это инстинкт и страсть, созидание и жизнь…
Ты спустилась в мою «яму Иосифа», повернула её, как калейдоскоп, всего лишь десятком фраз — и твой маленький позор затрепетал в моей ладони. Ты смыкаешь над ним мои пальцы и говоришь: «Сохрани», — и вдруг оказывается, что это ты, а не я, была на той улице слабой, изменившей самой себе, это ты согласилась не помнить, что именно в ту неделю он снова приедет в Израиль, красавец-Александр, и позволила им быстренько увезти себя из города, подкупив недельным отдыхом в Иерусалиме…
Ну хорошо, я понимаю, что это было всё-таки большим искушением — первый в жизни отпуск в настоящей гостинице с мамой, только с мамой, и твои надежды на то, что между вами наконец-то всё наладится. Возможно ты, как всегда, слишком строга к себе (ну что такого могло произойти между ним и тобой?!). Но, читая об отвращении, овладевшим тобой, когда ты заставила себя понять, за какую цену ты продала свою страсть, и как тебе хотелось, чтобы эта сделка состоялась, — я подумал, что теперь-то можно серьёзно подумать о «дружбе» между теми девочкой и мальчиком, которыми мы с тобой были…
Если бы мне пришлось выбирать что-то одно из всех твоих писем, я бы выбрал приписку внизу — маленький рисунок из слов — как мы прошли друг мимо друга по улице, как брат и сестра, в двух встречных вереницах пленных, и как ты издалека черпала во мне эту силу — силу страсти, чтобы запастись провизией в дальнюю дорогу, на всю оставшуюся жизнь, и, благодаря этой силе, я и стал для тебя «красивым мальчиком».
Яир
Пусть тебя не пугает это пятно (это неприятно, но иногда бывает, что счастье изливается в виде носового кровотечения.)
Мирьям, я видел сон…
Честное слово, не просто фрагмент или неуловимое видение — целый сон, с подробностями! Я уже много лет не помню снов…
Рассказать? У тебя нет выбора: ты рассказала мне не меньше четырёх снов во всех деталях. Ты писала, что для тебя лучший подарок самой себе — это интересный сон. И ещё — с появлением Йохая твои сны прекратились (а со мной — вернулись снова).
Так вот: я стою в чистом поле, со мной ещё трое — очень пожилые женщина и мужчина, ещё одна женщина помоложе. Возможно, это мои родители и сестра, но лиц я не вижу.
Вокруг есть ещё люди, мне незнакомые. Они одеты в простые крестьянские одежды. Они ведут нас четверых к чему-то, вроде бани или большого душа (сейчас, когда я пишу это, мне пришло в голову: не бойся, — это не сон о Холокосте. Я знаю, как ты к этому чувствительна).
«Душ» находится почему-то в открытом поле на маленьком зелёном пастбище. Чужаки включают воду, которая течёт из четырёх кранов, расположенных высоко над нашими головами. Она очень горячая, всё поле покрывается паром. Люди как-то странно нам кланяются и исчезают, оставляя нас одних.
Мы раздеваемся — в разных концах поля — спокойно и медленно, не стесняясь (и без желания подглядывать). Одежду мы складываем на деревянные стульчики, маленькие, как для первоклашек, потом идём к душу и встаём под краны.
Когда я с ужасом читаю, как нацисты раздевали вместе целые семьи, я думаю не об ужасной смерти, которая за этим последует, а о стыде и смущении людей, вынужденных вместе раздеваться, — чужих друг другу мужчин и женщин, родителей на глазах у своих детей, взрослых людей на глазах у своих родителей… (Помнишь, что ты писала о Кафке и Холокосте? Это, действительно, счастье. Представь себе такого человека там. Даже думать об этом невыносимо.)
Расскажу тебе, чем это закончилось: мы моемся спокойно, долго, с наслаждением, не спеша намыливаясь, абсолютно серьёзно, с каким-то почтением к этому ритуалу.
Вот и весь сон.
Сейчас, записав его, я слегка разочарован. Наверное, большую его часть я позабыл. Что общего между ним и твоими снами — бурными, красочными и сложными? Понимаешь, я чувствовал, что мылся там целую ночь, а сейчас я думаю — ну сколько времени может длиться такой сон?
И всё-таки, меня тянет в него вернуться. Во сне мы словно не были людьми, «людьми» в