операции с полной потерей памяти и начать вспоминать шаг за шагом нашу с тобой историю, рассказывать её себе с самого начала, не зная, кто ты сам в этой истории — мужчина или женщина.»
«Хорошо было бы, если бы ты мог вспомнить, каково это — быть женщиной, и каково — быть не мужчиной и не женщиной, а самим собой без всяких определений и названий, ещё до слов и половых различий. Может быть, так ты сможешь, как бы случайно, достичь моей давнишней возможности стать собой».
«А если сумеешь её достичь, то сможешь точно понять меня сегодняшнюю — ту, что стоит перед тобой, ссутулившись и сжавшись. Ты так восхищался заключённым во мне материнством, с первой минуты ты просто питался им, как молоком, и чем больше ты высасывал — тем больше его становилось, а чем больше его становилось, возрастала моя в нём потребность. Никогда я не умела, не пыталась, не осмеливалась рассказать себе самой эту историю в такой полноте.
Ты догадываешься, как я себя чувствую сейчас, когда ты узнал правду, узнал факты и реальность. Но ничего не поделаешь, Яир, я, вероятно не самый прагматичный человек, когда дело касается моей материнской сущности (или „не-сущности“…)»
Дарвин не приветствует меня из могилы.
Ты прав — очень непросто превращать ничто в нечто…
Но в тебе так сильно материнское начало! Оно не из тех качеств, которые меняются с годами. Это — твоя сущность, Мирьям, я всегда буду ощущать её, думая о тебе (до меня вдруг дошло — «…у Амоса есть сын от первого брака». Я не видел связи…). Я не перестаю думать о сцене в родильном зале, когда она почувствовала, как что-то в ней сломалось, и вы сразу пообещали ей — вы оба дали ей такое обещание!
…И ты всю дорогу считаешь с ним до миллиона…
«А знаешь, возможно, когда-то и вправду был такой миг во времени и пространстве, в который ты мог бы стать мной — другой мной… Как ты думаешь? Ведь можно верить, что это возможно. Можно попросить такое у твоего „кремля“? Нет, не зажигай света, он здесь слишком тусклый!.. Пиши в темноте. Твой почерк в последние минуты сильно дрожит. Почерк-плакса. Помнишь, как я обижалась, что ты ни разу не спросил, в чём мой „атлант“? Не раз и не два просила я, чтобы ты его угадал, а ты не обращал внимания (как же ты умеешь игнорировать некоторые вопросы!). Кончилось тем, что я даже себя перестала об этом спрашивать. И вопрос пропал…
Но сейчас запиши ради меня:
Я всё чаще думаю, что мой „атлант“ — тоска.
А ты? Какой у тебя „атлант“?»
Ты действительно хочешь узнать? Лучше не надо…
Ты молчишь. Тебе больше не хочется, чтобы я за тебя писал. Волшебство закончилось. Я знаю, о чём ты думаешь. У тебя это на лице написано: «…Почему же человек, испытывающий такой любовный голод, такую потребность в нектаре любви, буквально взывает каждым своим словом, — и при этом пичкает себя какими-то суррогатами…» Знаю, знаю! Читал! Без этого в последнем твоём письме вполне можно было обойтись. Давай оставим эту тему. Не хочется всё портить. Не пытайся изменить меня во всём, и особенно — не отнимай у меня этого, ибо при всех твоих сомнениях — это несомненно «атлант».
«…Не уходи, не бросай ручку, Яир, поиграй ещё немного в эту надуманную игру, не обращая внимания на спинные мышцы души, прогнувшиеся до нестерпимой боли. Я знаю, я тоже, благодаря тебе, испытала чувства, которые невозможно вынести. Но сейчас, когда ты один в комнате, когда ты более одинок, чем когда-либо, напиши самому себе — зачем ты причинил себе это зло, и как ты можешь допускать чужих к самому своему больному месту?»
Хватит. Мне надоело сидеть здесь, как в могиле, и онанировать словами. Ведь так можно невесть что наговорить! Эта инфантильная игра затянулась. Два часа ночи — я пишу уже более пяти часов без перерыва. Всё расплывается перед глазами, мне хочется чего-то настоящего, живого, тёплого — такого, что можно взять в руки, а вместо этого я снова избиваю себя с твоей помощью. Мы опять начали меня избивать! Этого я тебе не отправлю. В какой-то момент мы с тобой начинаем говорить на разных языках. Что ты можешь понимать в этом чуде — когда совершенно чужой человек становится вдруг живым средоточием всех твоих чувств, мыслей и фантазий, что ты понимаешь в воспламенении, выбивающем искры между чужими — именно совершенно чужими — людьми, знакомыми со всеми параграфами закона и знающими, что после бури они снова останутся одни? Одна, хочешь кое-что услышать? Хочешь узнать, как это бывает на самом деле у всех, всех, прикрытое красивыми словами и завуалированными взглядами?
Так вот.
…Когда ты тоже кончила, мы успокоено лежали, синхронно дыша, с довольным сытым урчанием, а пару минут спустя я зевнул, что у меня обычно означает: «Ну, всё, возвращаемся к жизни», — и ты, сильно обхватив меня обеими руками, сказала — не выходи!
Я улыбнулся в твою шею — меня насмешило странное волнение, прозвучавшее в твоём голосе, и я задержался ещё на минутку-другую, может быть, даже вздремнул, но, когда захотел выйти — сколько же можно так лежать, нужно, наконец, выпрямиться, вроде как выровнять линию фронта после большой битвы. А чей-то мужской хриплый голос во мне уже ворчал, чем я тут занимаюсь с этим чужим телом. И назло ему, а также из-за своей обычной лживости в такие минуты, я, сыто заурчав по-кошачьи, сказал, что готов оставаться с тобой целую вечность, и ты быстро ответила — так останься! А я спросил с улыбкой — навсегда? И ты сказала: «Да, навсегда, на сегодня, не выходи!» Я засмеялся в твоё горячее голое плечо и сказал, что проще было бы отрезать его — и ты сможешь пользоваться им по своему усмотрению, потому что у меня на сегодня назначены ещё и другие дела. А ты со странной поспешностью ответила: «Нет, пожалуйста, останься ещё немного, сколько сможешь, сколько мы оба сможем, ты же сегодня никуда не торопишься».
Ты говорила не тем удовлетворённым голосом, который обычно бывает у тебя «после», а каким-то умоляющим — я услышал что-то новое в твоём голосе — не минутный каприз, а глубокое желание, и мне показалось, что я понял, чего ты хочешь, и почти поддался тебе. Расслабившись, чтобы ты не подумала, будто что-то во мне протестует, и чтобы ты не услышала того ворчуна во мне, который недоумевает, что это с ней, чего ещё ей нужно, она же уже получила своё, — а ты, словно услышав, прошептала: «Даже если захочешь — не выходи, потерпи ещё чуть-чуть», — и я спросил с нервным смешком: «Что это — опыты над людьми?» Ты не ответила и только прижалась ко мне мягкой тёплой грудью, будто говоря со мной ею. Я слышал твоё дыхание у себя в ухе и был слегка растерян — не хотел тебя обижать, чувствуя как ты погружаешься в одно из своих «женских» состояний, которые всегда слишком глубоки для меня, — но мой член сжался, как всегда в минуты трансцендентальных размышлений. Ты не выпускала его из себя — и не забудь, что я был голоден, как всегда «после», и лежал неспокойно, чувствуя, что судьба моя в руках чужого человека. Странно, что ты стала чужой после такой близости, и твои объятия были для меня немного слишком интимными в эту минуту. Я думал, когда же тебе надоест эта игра, когда ты перестанешь загадывать про себя желание. Я чувствовал, как твои глаза зажмуриваются вокруг моего члена с определённым умыслом, моя рука затекла под твоей спиной, и ремешок часов запутался у тебя в волосах. Я мечтал заснуть, и чтобы он — покойник — как-нибудь выскользнул, и мы улыбнулись бы и забыли об этом, но ты беззвучно прошептала — нет, помоги мне удержать его внутри, и я почувствовал, что ты читаешь мои мысли.
У меня в горле уже собрался мохнатый комок горечи, и ты, чувствуя это, не переставала шептать мне в ухо, как молитву, чтобы я побыл с тобой, а не с ним, «со мной будь, со мной», и я напомнил себе, что завтра нужно заняться гимнастикой для спины, и занялся составлением списка дел, которые ждут меня на