месяца на конверты и марки)…
И вот, под перестук цифр, Амос спросил, что меня беспокоит. А я не могла говорить. Я боялась, что, если заговорю, то разревусь.
Щёки мои пылали, и Амос, конечно, это видел. Мы продолжили работу в полном молчании, и я сумела собраться.
Так мы просидели молча почти полчаса, пока не закончили, не подвели итог и не увидели, сколько мы должны им уплатить в этом месяце (вышло ужасно много).
Потом мы сидели на веранде. Было темно, но свет мы не зажгли. Обычно присутствие Амоса моментально меня успокаивает. Но в этот раз я чувствовала, что он тоже напряжён, и его напряжение передавалось мне и, сказать по правде, слегка беспокоило.
И тогда он совсем просто сказал: «Ты влюблена, Мирьям».
И я ответила «да» раньше, чем поняла, что говорю. Потому что, услышав это слово, я ощутила в себе такое движение…
…которое до сих пор не могу описать словами.
В письме я написала без подробностей. И вообще, мне кажется, что в том письме я рассказала слишком мало. Или слишком много? Я же знала, что всё зависит от того, как я расскажу тебе об этом разговоре.
Это обычный мой страх перед твоим «селективным слухом». И ещё более того — перед «коллективным слухом».
Но и мой «хор» тоже не умолкает: «Где ты живёшь? Когда ты перестанешь витать в облаках? Ты всё ещё не поняла, что он написал именно то, что хотел написать? Что он на самом деле не в состоянии себя преодолеть? Ты семь месяцев переписывалась с человеком, который назвался вымышленным именем, и кто знает, что ещё он для тебя выдумал. Нет, правда, посмотри на себя: муж „открыл тебе“, что ты влюблена в другого мужчину, а ты сама не понимала? Где же ты была, когда жизнь учила?»
Мне не по себе. Не так я хотела сегодня с тобой встретиться.
Но поверь, что ни разу я не говорила себе этого так, такими простыми словами, точнее — одним избавительным словом (которое, как я сейчас понимаю, так связывает)? Я дала этому чувству так много слов, слишком много слов, и множество имён — главным образом, твоё имя.
Как же так случилось, что, только услышав его от Амоса…
Великая фуга. Ну, в самом деле! Почему ты так неосторожна? Чего ты ожидала, доверив ей свой душевный покой в такой день? Она и в обычные дни слишком сильна. Почему же сейчас ты снова и снова слушаешь её, и она прочной сетью опутывает тебя, не давая отдыха? Например, этот унисон — на минуту показалось, что можно передохнуть? Ты думала, что сможешь веселиться, смеяться, петь, думала, что пустишься в пляс? Но вот вступает виолончель и разрывает тебе внутренности.
Откуда ты взялся в моей жизни? Почему я была так беззащитна? Ты же проник не через окно даже, а через какую-то щёлку — нашёл трещинку, и уколол через неё прямо в сердце…
…Утром купила пачку сигарет «Лайт», отошла от посёлка подальше и выкурила три штуки, одну за другой. Даже в школе, даже в период кафе «Таамон», когда все вокруг курили, я отказывалась. А теперь, в возрасте сорока лет…
Ужасно жжёт верхушки лёгких, настоящий пожар.
И ещё ужаснее, что от этого жжения мне стало легче…
«Я живу главным образом тем, чего у меня нет…», — когда я это прочла, то чуть не закричала: «И я! Я тоже!» Никогда не решалась сказать это себе: ведь в жизни так много «есть» (и то, чего недостаёт, тоже стало частью реальности)! Я довольна своим мужем и благодарна за Йохая, который каждый раз доставляет мне радость и понимание, которых я не получила бы никаким другим путём; меня окружают любящие друзья; напротив дома есть лесок, и, когда хочется музыки, есть музыка; и моя работа — я её тоже люблю. Видишь, какой прекрасный список! Моё «есть» заполнено, ты сам сказал, что его даже слишком много…
Но именно «нет» вдруг стало невыносимо активным и требовательным, полным жизни, которой у меня нет, и что мне теперь с ним делать?
Как приятно о таком писать: только что ушла молодая пара — новые соседи справа. Принесли мне большой букет и очень благодарили. Они наконец-то придумали, как назвать малышку с вишнёвыми губками: Мирьям.
Мне и в голову не пришло предложить им это имя, и теперь я очень рада: во-первых, потому что в мире будет такая красивая девочка, названная в мою честь, а ещё из-за того облегчения, которое я испытываю: моя тайная сделка с дождём.
21:30. Такой беспорядок! С чего начать? По полу разбросаны бумага, игрушки, кастрюли, вилки, подушки, одежда, стулья… Сотни фрагментов от разных пазлов — неизвестно, сколько времени мне понадобится, чтобы их рассортировать. Весь вечер я трудилась с ним над пазлом с Винни Пухом. В два с половиной года он собирал его за пару минут. В четыре года это занимало у него полтора часа. А сегодня он целый вечер пытался собрать его, пока вконец не разбушевался, и я его понимаю. Одну минутку, сейчас начну восстанавливать дом. Я должна успокоиться — музыка и письмо мне помогут. Скажи, сколько раз на день ты вздрагиваешь от мысли: этого я ей уже не напишу? Этого мгновения — не опишу…
…И о том, каким ребёнком он был до болезни, я тоже почти не рассказывала. Об этом я действительно не могу говорить. Ни с кем на свете. Даже с Амосом. Весёлый ребёнок, которого мы потеряли в считанные недели и месяцы. Как быстро он всё схватывал, каким чувством юмора и очарованием обладал!.. Он был таким «словесным» ребёнком, владел десятками слов. У него был полный шкаф книг для его возраста. Я читала ему одну книгу утром, одну в обед и ещё две-три вечером (и из-за этого укладывание в кровать иногда длилось два часа…). А какие задушевные разговоры были у нас с ним! Двухлетний ребёнок с такой большой и светлой душой! Где-то лежит кассета, которую мы сняли на его втором дне рождения. Я не отваживаюсь её смотреть. Он там смеётся и танцует, и вместе с нами разыгрывает в лицах сказку «Малиновый сок». А спустя три месяца он заболел со всеми вытекающими из этого последствиями, и запас слов его тоже стал таять. Слово за словом стиралось из его памяти. А мы всё видели и не могли ничем помочь. Ни мы, ни врачи не могли. Он искал слова, как человек, уверенный в том, что положил в карман какую-то вещь, но не может её найти. Никогда раньше я не могла об этом писать — вспомнить издалека и не умереть. Я учила с ним слова. Вечером он их помнил, а наутро уже нет… Однажды в приступе гнева (моего) я целую ночь вычёркивала из всех его книжек чёрным фломастером последние слова, которые его предали…
Помню, что немногие оставшиеся на страницах книг слова казались мне человеческими лицами, и эти люди кричали ночью от ужаса из своих окон…
А когда слова закончились, то ещё несколько месяцев у него оставалисьпять-шесть песен. Песни исчезли последними. Наконец осталась только одна — песенка про лилию. И у меня тоже всё погасло — каждое дерево стало просто деревом, каждый цветок — цветком. А когда ты рассказал, как у тебя защемило сердце, когда Идо научился говорить «свет», утратив при этом все остальные сияния, я подумала, что должна не медля с тобой расстаться, — мне не вынести того, что ты, сам не зная, пробуждаешь во мне даже своими самыми невинными описками. Но именно поэтому, очевидно, я и не смогла с тобой расстаться.
Как мало я успела рассказать. Мне больше хотелось услышать самой. Ты вызвал во мне желание понять, разгадать, а теперь я всеми силами стараюсь не подчиниться грызущей меня обиде — именно тогда, когда мне захотелось быть услышанной по-настоящему в моей, не связанной с тобой, истории — ты исчез.
Я бы написала тебе сейчас самое простое, самое незамысловатое письмо — сжатое и не вызывающее разночтений, как математическая формула или ария Моцарта. Аксиому о нас с тобой и о тех хрупких и