тоже. Со своей стороны.
Утром мы пошли на могилу — мы двое, ома и опа[37], братья, а после обеда отпраздновали его день рождения. Пришли друзья (наши. Дети новых соседей, которых я пригласила, так и не пришли). Йохай был на седьмом небе: Тами приготовила его любимый фруктовый пирог — это было ему компенсацией за кудлатого льва, которого мне удалось создать. Он чувствовал себя под надёжной защитой — все окружили его добротой и принесли много-много бурекасов с сыром… Настроение было прекрасным, никто не спешил уходить. Я посмотрела на двор и на дом, который вдруг стал светлым и весёлым. Шумным. Мы года три не принимали так много гостей. Амос немного выпил и чуть не свалился с крыши, куда он поднялся, чтобы заарканить для Йохая луну…
В девять, когда гости начали расходиться, Йохай запаниковал. Он бегал, хватался за них, кричал, бился головой об стол. Мне было понятно его чувство, будто что-то исчезает, утекает из него с их уходом.
А после десяти с ним случился приступ в ванне, полной воды. Нам с трудом удавалось удерживать его голову над водой. Мы уже несколько дней ощущали приближение этого приступа — по его нервному состоянию и некоторым знакомым признакам (я утешаю себя тем, что сам праздник он перенёс хорошо).
Мы держали его вместе. В этот раз мы совсем не могли смотреть в глаза друг другу. Он хрипел, тяжело повиснув между нами, и трясся. Краем глаза я видела, как Амос снова и снова гладит его пальцем по виску возле уха, успокаивая, и слышала, как он шепчет: «Деточка, детка». Я подумала, как когда-то, много лет назад, я вызывала Бога на суровый разговор о справедливости после каждого приступа.
Приступ был тяжелее и длился дольше, чем обычно. Время остановилось. Его тело окаменело в наших руках, а руки крепко сжимали разинутый, беззвучно кричащий, рот. Я видела как исказилось лицо Амоса, словно пытаясь вобрать в себя его боль.
Амос когда-то сказал, что когда человек кричит «Мне больно», это совсем не значит, что он верит, будто кто-то может облегчить его боль; иногда он больше нуждается в том, чтобы кто-то разделил с ним его одиночество в этой боли.
Только когда его ступни порозовели, я снова смогла дышать. Мы перенесли его в кровать. Он сразу попытался встать и уйти. Совсем не понимал, что происходит. Но у него подкосились ноги, и он упал без сил, а через минуту его вырвало всеми съеденными бурекасами. Амос продолжал его гладить своими добрыми руками, а я была вынуждена уйти, вышла на веранду, чтобы это записать.
Сейчас он мычит, и это хороший знак — значит всё позади, но для меня это всегда самая тяжёлая минута. Он, как видно, больше не страдает, по крайней мере, не так, как раньше. Он совсем обессилен и засыпает. Именно тогда и начинается мычание. Из самых глубин измученного тела — словно тело оплакивает само себя.
Надо вернуться в дом. Если бы можно было сидеть здесь всю ночь и писать, писать… Когда я пишу, мне хорошо. Даже, когда я пишу о тяжёлом и грустном, я становлюсь спокойной и сосредоточенной.
Хочу сидеть здесь и рассказывать о самых простых вещах. Описывать только что упавший с дерева лист. Стулья на веранде. Или бабочек, летящих на свет лампы. Рассказывать историю одной ночи, пока свет не сменит тьму, пока не изменятся цвета. Я могла бы сидеть здесь дни и ночи напролёт, описывая каждую былинку и каждый цветок, камни ограды, шишки… А потом, когда буду готова, осторожно перейду к описанию себя. Своего тела, например. Начну с него — с того, что можно потрогать. Но и здесь начну издалека, с пальцев ног, постепенно приближаясь. Буду писать о каждом органе своего тела, помня его ощущения раньше и теперь. Воспоминания лодыжки, например, или щеки, или шеи — почему бы нет — через поглаживания, поцелуи и шрамы. Воплотить себя на бумаге. Это займёт массу времени, но у меня есть время. Жизнь долгая, а я хочу рассказать себе о себе то, чего мне, как видно, никто не расскажет. Рассказать себе свою историю. Ничего не прибавляя, но и не отнимая у себя. Писать, не стремясь что-либо получить. Ни от кого. Записать только свой собственный голос.
Я слышу, как Амос в доме начал уборку. Пойду тоже. Сегодня будет большая стирка, и ковёр в комнате Йохая нужно вычистить. И это тоже. Всё.
Здравствуй, Яир!
Вечер, я дома. На улице пасмурно. Небо источает умеренный, но перманентный холод. Неприятно. Сообщаю тебе так, будто ты в другой стране. Ты — в другой стране. Полтора месяца прошло с тех пор, как я отправила тебе последнее письмо. Письмо, которое сейчас мне самой кажется далёким сном. Не знаю, хочешь ли ты читать мои слова. Я, тем не менее, продолжаю писать сама себе для тебя!.
Без всякого намерения с моей стороны это превратилось в дневник. Я заметила, что иногда он помогает притупить боль, а иногда наоборот — сильно обостряет. Так или иначе, я рассматриваю желание его писать (и даже потребность), как большой и неожиданный подарок от себя самой.
А ты? Ты ещё разговариваешь со мной? Помнишь меня? Станет ли тебе легче, когда наконец-то пойдёт дождь?
Надеюсь, что тогда мои чувства тоже станут более определёнными, но боюсь, что этого не случится. Мне бы хотелось найти в себе силы написать, что всё закончилось, всё смыто первым дождём; но пока это абсолютно противоречит тому, что я чувствую, и тому, в чём я совершенно не сомневаюсь даже сейчас, неважно — ответишь ты или нет.
Почему я тебе пишу? Я не уверена, что знаю ответ. Возможно, потому, что тучи сегодня сгустились больше обычного. Возможно, потому, что впервые с тех пор, как ты исчез, я снова чувствую в себе силы обратиться к тебе и говорить с тобой. А может, потому, что мне кажется, что ещё немного — и я смогу расстаться с тобой или хотя бы с болезненной надеждой на твоё возвращение, не отказываясь от чувств и ощущений, которые ты во мне пробудил.
Ни от одного из них!
Знаешь, в последнее время я думала — как мало мы говорили о том, что выходит за рамки замкнутого круга, в котором мы были. Помню, что не раз, прежде чем начать письмо к тебе, я хотела написать тебе о чём-то, что случилось со мной во «внешнем» мире, привнести что-то из «реальности» внутрь нашего с тобой замкнутого пространства. Хотела слегка раздвинуть стенки. Кажется, я так ни разу этого и не сделала. То, что я собиралась рассказать тебе о нас с тобой всегда брало верх… Как долго, по-твоему, могут длиться такие отношения без подпитки извне, из реальности и повседневности? А сколько нужно времени, чтобы теснота сменилась удушьем? Думаешь, кто-нибудь способен прожить так всю жижнь?
(Сейчас, в эту минуту, я снова почувствовала, что именно в такой тесноте я могла бы начать дышать по-настоящему.)
Вот послушай кое-что «реальное», чего ты не знал: каждый вечер перед сном Йохай забирается ко мне под крыло, и я тихонько пою ему польские песни, не понимая в них ни слова. Песни, которые пел мне папа. Это его успокаивает. Иногда его всего начинает трясти, особенно, когда он устаёт. В этом случае разговоры не помогают, да и лекарства — не всегда. А польские песни помогают! Этот чужой нам обоим язык…
Завтра, как тебе известно, у нас с ним еженедельный день развлечений. Поедем на свалку рядом с Абу-Гош, я буду пить чай с Наджи и смотреть, как Йохай громит молотком ржавые машины. Мне нелегко видеть, какая жестокая и разрушительная сила заключена в моём ребёнке. Но это, видимо, полностью очищает его на целую неделю.
Ты знаешь также, что ровно через месяц ему предстоит операция по поводу небольшого врождённого порока сердца. Создавая его, Бог поистине не поленился! Сколько операций этот ребёнок уже перенёс! Не страшно. Постепенно мы исправим то, что не удалось естественным путём. Я только надеюсь, что до января немного приду в себя и смогу всё это выдержать (пожалуй, завтра я возьму с собой в Абу-Гош ещё один молоток). Довольно. Болтаю, чтобы не осознавать, что я чувствую. Чтобы не прислушиваться, не стучат ли уже снаружи капли дождя. Почему ты выбрал именно дождь, мерзавец ты этакий?!
Кажется, это письмо завело меня слишком далеко. Я не собиралась с тобой ссориться. И торговаться не собиралась. Это так больно! Я надеялась, что уже могу относиться к тебе уравновешенно, но, когда я опять к тебе обращаюсь, а тебя нет, в моём голосе снова звенят обида и чувство утраты. На этом закончу —