обольщает сладкий бред,
что часовой уснул на вышке
и тока в проволоке нет.
У России в крови подошвы,
и проклятие той беды —
настоящее сделать прошлым
не дают ей ее следы.
Тянется, меняя имя автора,
вечная российская игра:
в прошлом – ослепительное завтра,
в будущем – постыдное вчера.
Куда-то мы несемся, вскачь гоня,
тревожа малодушных тугодумов
обилием бенгальского огня
и множеством пожарников угрюмых.
Я полон, временем гордясь, —
увы – предчувствиями грустными,
ибо, едва освободясь,
рабы становятся Прокрустами.
Никакой государственный муж
не спасет нас указом верховным;
наше пьянство – от засухи душ,
и лекарство должно быть духовным.
Всеведущ, вездесущ и всемогущ,
окутан голубыми небесами,
Господь на нас глядит из райских кущ
и думает: разъебывайтесь сами.
Мне жалко усталых кремлевских владык,
зовущих бежать и копать;
гавно, подступившее им под кадык,
народ не спешит разгребать.
Нынче почти военное
время для человечества:
можно пропасть и сгинуть,
можно воспрять и жить;
время зовет нас вынуть
самое сокровенное
и на алтарь отечества
бережно положить.
Изнасилована временем
и помята, как перина,
власть немножечко беременна,
но по-прежнему невинна.
Вынесем все, чтоб мечту свою страстную
Русь воплотила согласно судьбе;
счастье, что жить в эту пору прекрасную
уж не придется ни мне, ни тебе.
С упрямым и юрким нахальством
струясь из-под каменных плит,
под первым же мягким начальством
Россия немедля бурлит.
Устои покоя непрочны
на русской болотистой топи,
где грезы о крови и почве
зудят в неприкаянной жопе.
Народный разум – это дева,
когда созрела для объятья;
одной рукой стыдит без гнева,
другой – расстегивает платье.
Ты вождей наших, Боже, прости,
их легко, хлопотливых, понять:
им охота Россию спасти,
но притом ничего не менять.
Какое нелепое счастье – родиться
в безумной, позорной, любимой стране,
где мы обретаем привычку гордиться,
что можно с достоинством выжить в гавне.
Пускай хоть липовый и квелый,
но пламень лучше темноты,
и наш король не ходит голый,
а в ярких шортах из туфты.
Доблестно и отважно
зла сокрушая рать,
рыцарю очень важно
шпоры не обосрать.
Когда приходит время басен
про волю, право и закон,
мы забываем, как опасен
околевающий дракон.
Все стало смутно и неясно
в тумане близящихся дней;
когда в России безопасно,
мне страшно делается в ней.
Пейзаж России хорошеет,
но нас не слышно в том саду;
привычка жить с петлей на шее
мешает жить с огнем в заду.
Бенгальским воспаляется огнем
и души растревоживает сладко
застенчивый общественный подъем
в империях периода упадка.
В галдящей толпе разношерстного сброда
я с краю безмолвно стою;
всего лишь на жизнь опоздала свобода —
как раз целиком на мою.
Я пью, но не верю сиропу:
в одну из удобных минут —
за душу, за горло, за жопу
опять нас однажды возьмут.
То ли правда Россия весну
заслужила на стыке веков,
то ли просто судьба на блесну
ловит мудрых седых мудаков.
В пучине наших бедствий
спят корни всей кручины:
мы лечимся от следствий,
а нас ебут причины.
Россия взором старческим и склочным
следит сейчас в застенчивом испуге,
как высохшее делается сочным,
а вялое становится упругим.
Я блеклыми глазами старожила
любуюсь на прелестную погоду;
Россия столько рабства пережила,
что вытерпит и краткую свободу.
Вранье – что, покинув тюрьму,
вкусить мы блаженство должны;
мы здесь не нужны никому,
а там никому не нужны.
Бросая свой дом, как пожарище, —
куда вы, евреи, куда?
Заходят в контору товарищи,
выходят – уже господа.
Уезжать мне отсюда грешно,
здесь мой дом и моя работа,
только глупо и не смешно
проживать внутри анекдота.
Я мечтал ли, убогий фантаст,
неспособный к лихим переменам,
что однажды отвагу придаст
мне Россия под жопу коленом?
Я вырос, научился говорить,
стал каплями российского фольклора
и, чтобы не пришли благодарить,
бегу, не дожидаясь прокурора.
Давай, дружок, неспешно поболтаем
о смысле наших странствий и потерь;
мы скоро безнадежно улетаем,
а там не поболтаем, как теперь.
Какая глупая пропажа!
И нет виновных никого.
Деталь российского пейзажа —
я вдруг исчезну из него.
Я не знаю судьбы благосклонней,
чем фортуна, что век мой пасла, —
не она ли на жизненном склоне
мою душу изгнаньем спасла?
Мы едем! И сердце разбитое
колотится в грудь, обмирая.
Прости нас, Россия немытая,
и здравствуй, небритый Израиль!
Прогулки вокруг барака
Глава 1
Еще в самом начале века замечательно заметил кто-то, что российский интеллигент, если повезет ему пробыть неделю в полицейском участке, то при первой же возможности он пишет большую книгу о перенесенных им страданиях. Так что я исключением не являюсь.
Правда, срок у меня много длинней, и пишу я, не только что издать не надеясь, но и не будучи уверен, что сохраню. Это дневник, хотя все виденное и слышанное я пишу в него с запозданием – спохватился уже год спустя после ареста. Впрочем, нет – оправдывается вполне и в моем случае эта давняя усмешливая констатация: появилась возможность у интеллигента – вот он и сел писать. А что еще не выйдя на свободу – это детали, частности. Когда опомнился, тогда и начал.
Ибо вполне я ощутил, что нахожусь в заключении, что еду в лагерь, что ступил на дорогу, пройденную миллионами далеко не худших людей, уже в поезде, везущем нас в Сибирь, да и то только где-то за Уралом. После пересыльной тюрьмы Челябинска я оказался в поезде в одной клетке со своим почти ровесником, чуть постарше, много лет уже отсидевшим, ехавшим куда-то на поселение. Очень быстро мы разговорились, а вечером он вдруг сказал мне запомнившуюся фразу:
– Ты в лагере нормально будешь жить, потому что ты мужик нехуевый, но если ты, земляк, не бросишь говорить «спасибо» и «пожалуйста», то ты просто до лагеря не доедешь, понял? Раздражает меня это. Хоть и знаю, что ты привык, а не выебываешься.
Я тогда засмеялся, помню, а потом вдруг ясно и ярко сообразил, что началась совершенно новая жизнь и действительно, может быть, от многих уже в кровь въевшихся привычек следует отказаться. И тогда же решил не спешить подделываться под общий крой и самим собой оставаться как можно дольше. В тюрьме я не задавался такими мыслями, оттого, быть может, и запомнился мне тот день как какое-то важное начало.
А писать этот вроде как дневник я начал тремя месяцами позже, даже знаю, почему его начал. Недалеко от моего места в бараке на стене висят часы-ходики, неизвестно как попавшие сюда, а главное – непонятно почему не сдернутые кем-нибудь из