другой,
скользим по накатанным рельсам,
легко наступая привычной ногой
на горло собственным пейсам.
Самим себе почти враги,
себя напрасно мы тревожим —
с чужой начинкой пироги,
мы стать мацой уже не можем.
Я счастлив одним в этом веке гнилом,
где Бог нам поставил стаканы:
что пью свою рюмку за тем же столом,
где кубками пьют великаны.
В каждый миг любой эпохи
всех изученных веков
дамы прыгали, как блохи,
на прохожих мужиков.
Учился, путешествовал, писал,
бывал и рыбаком, и карасем;
теперь я дилетант-универсал
и знаю ничего, но обо всем.
Дух осени зловещий
насквозь меня пронял,
и я бросаю женщин,
которых не ронял.
Россия красит свой фасад,
чтоб за фронтоном и порталом
неуправляемый распад
сменился плановым развалом.
Россия нас ядом и зверем
травила, чтоб стали ученые,
но все мы опять в нее верим,
особенно – обреченные.
То ли с выпивкой перебрал,
то ли время тому виной,
только чувство, что проиграл,
неразрывно теперь со мной.
Запой увял. Трезвеют лица.
Но в жажде славы и добра
сейчас мы можем похмелиться
сильней, чем выпили вчера.
Россияне живут и ждут,
уловляя малейший знак,
понимая, что наебут,
но не зная, когда и как.
Очень грустные мысли стали
виться в воздухе облаками:
все, что сделал с Россией Сталин,
совершил он ее руками.
И Россия от сна восстала,
но опять с ней стряслась беда:
миф про Когана-комиссара
исцелил ее от стыда.
В душе осталась кучка пепла,
и плоть изношена дотла,
но обстоят великолепно
мои плачевные дела.
Земная не постыла мне морока,
не хочется пока ни в ад, ни в рай;
я, Господи, не выполнил урока,
и Ты меня зазря не призывай.
Ни успехов, ни шумных похвал,
ни покоя, ни крупной казны —
я не знал, ибо все отдавал
за щемящий озноб новизны.
Я ловлю минуту светлую,
я живу, как жили встарь,
я на жребий свой не сетую —
в банке шпрот живой пескарь.
Жаль тех, кто не дожил до этих дней,
кто сгинул никуда и навсегда,
но, может быть, оттуда им видней
кошмарные грядущие года.
К добру или к худу, но всё забывают
шумливые стайки юнцов,
и дети убитых легко выпивают
с детьми палачей их отцов.
Свобода с творчеством – повенчаны,
тому есть многие приметы,
но прихотливо переменчивы
их тайной связи пируэты.
За чувство теплого комфорта,
слегка подпорченного страхом,
я здесь жилец второго сорта,
опасность чувствующий пахом.
У нищей жизни – преимущество
есть в наших сумерках стальных:
за неимением имущества
я чуть вольнее остальных.
Устав от свар совместной жизни,
взаимной страсти не гарант,
я импотент любви к отчизне,
потенциальный эмигрант.
Дым отечества голову кружит,
затвори мне окно поплотней;
шум истории льется снаружи
и мешает мне думать о ней.
В уцелевших усадьбах лишь малость,
бывшей жизни былой уголок —
потолочная роспись осталась,
ибо трудно засрать потолок.
Верна себе, как королева,
моя держава:
едва-едва качнувшись влево,
стремится вправо.
Несясь гуртом, толпой и скопом
и возбуждаясь беспредельно,
полезно помнить, что по жопам
нас бьют впоследствии раздельно.
Возросши в рабстве, я свободен
душой постичь его края;
в неволе сгнивши, я не годен
к иной свободе, чем моя.
Но если слова, словно числа,
расчислишь с усердьем слепым,
то сок внесловесного смысла
струится по строчкам скупым.
Я легкомысленный еврей
и рад, что рос чертополохом,
а кто серьезней и мудрей —
покрылись плесенью и мохом.
Порой мы даже не хотим,
но увлекаемся натурой,
вступая в творческий интим
с отнюдь не творческой фигурой.
Пока душа не вынеслась в астрал,
сидел я и в цепях, и на ковре,
а выиграл я или проиграл —
не важно, ибо цель в самой игре.
Странно я жил на свете,
путь мой был дик и смутен,
мне даже встречный ветер
часто бывал попутен.
Из России съезжать не с руки
для живущего духом еврея,
ибо здесь мы живем вопреки,
а от этого чувства острее.
В час, когда, безденежье кляня,
влекся я душой к делам нечистым,
кто-то щелкал по носу меня;
как же я могу быть атеистом?
Все минуло – штормы и штили,
теперь мы судачим часами,
во что они нас превратили
и что мы наделали сами.
Есть люди, которым Господь не простил
недолгой потери лица:
такой лишь однажды в штаны напустил,
а пахнет уже до конца.
Пробужденья гражданского долга
кто в России с горячностью жаждал —
охлаждался впоследствии долго,
дожидаясь отставших сограждан.
За то, что столько опыта и сил
набрался, – лишь России я обязан;
тюрьмой, однако, долг я погасил,
теперь я лишь любовью с нею связан.
Повсюду, где евреи о прокорме
хлопочут с неустанным прилежанием,
их жизнь, пятиконечная по форме,
весьма шестиконечна содержанием.
Ночь глуха, но грезится заря.
Внемлет чуду русская природа.
Богу ничего не говоря,
выхожу один я из народа.
Когда у нас меняются дела,
молчат и эрудит, и полиглот;
Россия что-то явно родила
и думает, не слопать ли свой плод.
Неясен курс морской ладьи,
где можно приказать
рабам на веслах стать людьми,
но весел не бросать.
Сгущается время, исчерпаны сроки,
и в хаосе, смуте, кишении
становятся явными вещие строки
о крахе, конце и крушении.
Гегемон оказался растленен,
вороват и блудливо-разумен;
если ожил бы дедушка Ленин,
то немедленно снова бы умер.
Слава Богу – лишен я резвости,
слава Богу – живу в безвестности;
активисты вчерашней мерзости —
нынче лидеры нашей честности.
Не в хитрых домыслах у грека,
а в русской классике простой
вчера нашел я мудрость века:
«Не верь блядям», – сказал Толстой.
Русский холод нерешительно вошел
в потепления медлительную фазу;
хорошо, что нам не сразу хорошо,
для России очень плохо все, что сразу.
Легчает русский быт из года в год,
светлей и веселей наш дом питейный,
поскольку безыдейный идиот
гораздо безопасней, чем идейный.
В летальный миг вожди