Даровит, образован и знаний букет,
ясен ум и суждения быстры,
но способности есть, а призвания нет,
а бензин – только жидкость без искры.
Муза истории, глядя вперед,
каждого разно морочит;
истая женщина каждому врет
именно то, что он хочет.
Часто мы виновны сами
в наших промахах с девицами,
ибо многие задами
говорят не то, что лицами.
Царствует кошмарный винегрет
в мыслях о начале всех начал:
друг мой говорил, что Бога нет,
а про черта робко умолчал.
А закуришь, вздохни беспечально
у заросшей могилы моей:
как нелепо он жил и случайно,
очень русским был этот еврей.
Живу я безмятежно и рассеянно;
соседи обсуждают с интересом,
что рубль, их любимое растение,
нисколько я не чту деликатесом.
Пожить бы сутки древним циником:
на рынке вставить в диспут строчку,
заесть вино сушеным фиником
и пригласить гречанку в бочку.
Под утро ножкою точеной
она поерзает в соломе,
шепча, что я большой ученый,
но ей нужней достаток в доме.
Я запахну свою хламиду,
слегка в ручье ополоснусь,
глотком воды запью обиду
и в мой сибирский плен вернусь.
Жаркой пищи поглощение
вкупе с огненной водой —
мой любимый вид общения
с окружающей средой.
Печальная нисходит благодать
на тех, кто истолчен в житейской ступке:
умение понять и оправдать
свои неблаговидные поступки.
Пожив посреди разномастного сброда,
послушав их песни, мечты и проклятия,
я вспомнил забытое слово «порода» —
и понял, как подлинно это понятие.
Есть люди – как бутылки: в разговоре
светло играет бликами стекло,
но пробку ненароком откупорил —
и сразу же зловонье потекло.
Мой дух ничуть не смят и не раздавлен;
изведав и неволю, и нужду,
среди друзей по рабству я прославлен
здоровым отвращением к труду.
Мои пути так непутевы,
беспутны так мои пути,
что только путаница слова
мне помогла по ним пройти.
Всем дамам улучшает цвет лица
без музыки и платья чудный танец,
но только от объятий подлеца
гораздо ярче свежесть и румянец.
С доброжелательством ребенка
живу с тех пор, как был рожден,
и задушевностью подонка
бывал за это награжден.
Давно старики наши с нами расстались,
уйдя без обиды на вечный покой;
за все, что ушедшим должны мы остались,
отплатят нам дети – сполна и с лихвой.
Должно быть, в этом годы виноваты:
внезапно все смеркается вокруг,
и острое предчувствие утраты
мучительно пронизывает вдруг.
Не дослужась до сытой пенсии,
я стану пить и внуков нянчить,
а также жалобными песнями
у Бога милостыню клянчить.
Творя научные мистерии,
познанье чувствам предпочтя,
постигли мы распад материи,
распада духа не учтя.
Для всех распахнут я до дна,
до крайнего огня,
но глубже – темная стена
внутри вокруг меня.
Я уравновесил коромысло
с ведрами желания и долга,
только очень мало вижу смысла
в том, что я несу его так долго.
Судьбы своей тасуя ералаш,
я вижу из поблескиванья фактов,
что чем обыкновенней опыт наш,
тем больше в нем с поэзией контактов.
Есть в жизни магистральные пути,
где сомкнутой толпы пылит пехота,
но стоит ненадолго с них сойти,
и больше возвращаться неохота.
Я не спорю – он духом не нищий.
Очень развит, начитан, умен.
Но, вкушая духовную пищу,
омерзительно чавкает он.
Муза – полуведьма, полудама.
Взбалмошная, вечно молодая.
Ветрена, капризна и упряма
и уходит, не предупреждая.
Жалко, если сбудется мой бред,
но уже дымит на мне рубаха;
я рисую времени портрет,
и оно расплатится с размаха.
Вдруг плесень мха со старых стен
уколет сердце бурым тлением,
и всех логических систем
не хватит справиться с волнением.
Я машину свою беспощадно гонял,
не боясь ни погоды, ни тьмы;
видно, ангел-хранитель меня охранял,
чтобы целым сберечь для тюрьмы.
Когда душа облита ложью
и жирным чадом грязных дней,
окурок в пепельнице может
родить отчаяние в ней.
Я был нелепым, был смешным,
я просто тек, журча,
но море было бы иным
без моего ручья.
Проходимец и безобразник,
верю: будет во вторник-среду
и на нашей улице праздник;
только дайте сперва я съеду.
Вот ведь чудо: чистый атеизм
в годы, когда в космос кинут мост,
стал почти такой же атавизм,
как покров из шерсти или хвост.
Живем ожиданием чуда,
оно не случиться не может,
и мы в него верим, покуда
не видим, что век уже прожит.
В те дни, когда поступки событийные
подростки начинают затевать,
родители – фигуры комедийные,
что очень им обидно сознавать.
Со старым другом спор полночный.
Пуста бутыль, и спит округа.
И мы опять не помним точно,
в чем убедить хотим друг друга.
Снова завтра день судьба пошлет,
снова что-то вспомню из былого,
снова день прольется напролет
в ловле ускользающего слова.
Склонен до всего коснуться глазом
разум неглубокий мой, но дошлый,
разве что в политику ни разу
я не влазил глубже, чем подошвой.
Бывает зло – оно стеной
стоит недвижной и глухою,
но повернись к нему спиной —
само становится трухою.
Пускай бы, когда свет почти померк,
душа, уже рванувшаяся ввысь,
из памяти взрывала фейерверк
секунд, что в этой жизни удались.
Между мелкого, мерзкого, мглистого
я живу и судьбу не кляну,
а большого кто хочет и чистого,
пусть он яйца помоет слону.
Мы все – пылинки на планете.
Земля – пылинка во Вселенной.
Я сплю. Уютны мысли эти
моей ленивой плоти тленной.
Когда фортуна даст затрещину,
не надо нос уныло вешать,
не злись на истинную женщину,
она вернется, чтоб утешить.
Вот и старость. Шаркая подошвами,
шагом по возможности нескорым
тихо направляемся мы в прошлое,
только что смеялись над которым.
Такие нас опутывают путы,
такая рвать их тяжкая работа,
что полностью свободны мы в минуты,
пока сличает смерть лицо и фото.
Когда очередной душевный сумрак
сгущается кромешной пеленой,
я книгу вспоминаю, где рисунок:
отрекшись, Галилей пришел домой.
В пылу любви ума затмение
овладевает нами всеми —
не это ль ясное знамение,
что Бог устраивает семьи?
Стихи мои в забвении утонут,
хоть вовсе их пишу не для того,
но если никого они не