свирепость,
а гнев безмерен и неистов,
а я лежу – и вот нелепость —
читаю прозу гуманистов.
Я днями молчу и ночами,
я нем, как вода и трава;
чем дольше и глубже молчанье,
тем выше и чище слова.
Курю я самокрутки из газеты,
боясь, что по незнанию страниц
я с дымом самодельной сигареты
вдыхаю гнусь и яд передовиц.
Здесь воздуха нет, и пощады не жди,
и страх в роли флага и стимула,
и ты безнадежно один на один
с Россией, сгущенной до символа.
Не зря из жизни вычтены года
на сонное притушенное тление,
в пути из ниоткуда в никуда
блаженны забытье и промедление.
Тюремные насупленные своды
весьма обогащают бытие,
неведомо дыхание свободы
тому, кто не утрачивал ее.
Мои душевные итоги
подбил засов дверей стальных,
я был ничуть не мягче многих
и много тверже остальных.
Исчерпывая времени безбрежность,
мы движемся по тающим волнам,
и страшны простота и неизбежность
того, что предстоит однажды нам.
Овчарка рычит. Из оскаленной пасти
то хрип вылетает, то сдавленный вой;
ее натаскали на запах несчастья,
висящий над нашей молчащей толпой.
Тюрьма едина со страной
в морали, облике и быте,
лишь помесь волка со свиньей
тут очевидней и открытей.
Не веришь – засмейся,
наткнешься – не плачь:
повсюду без видов на жительство
несчастья живут на подворьях удач
и кормятся с их попустительства.
Чем глубже ученые мир познают,
купаясь в азартном успехе,
тем тоньше становится зыбкий уют
земной скоротечной утехи.
Не только непостижная везучесть
присуща вездесущей этой нации,
в евреях раздражает нас живучесть
в безвыходно кромешной ситуации.
Очень много смысла в мерзкой каше,
льющейся назойливо и весело:
радио дробит сознанье наше
в мелкое бессмысленное месиво.
Мои соседи по темнице,
мои угрюмые сожители —
сентиментальные убийцы,
прекраснодушные растлители.
Они иные, чем на воле,
тут нету явственных уродов,
казна стоит на алкоголе,
а здесь – налог с ее доходов.
Над каждым из живущих – вековые
висят вопросы жизни роковые,
и правильно, боюсь я, отвечает
лишь тот, кто их в упор не замечает.
В камере, от дыма серо- синей,
тонешь, как в запое и гульбе,
здесь я ощутил себя в России
и ее почувствовал в себе.
Мои духовные запросы,
гордыня, гонор и фасон
быстрей, чем дым от папиросы,
в тюрьме рассеялись, как сон.
Наука – та же кража: в ней,
когда всерьез творишь науку,
чем глубже лезешь, тем трудней
с добычей вместе вынуть руку.
Как есть забвенье в алкоголе,
как есть в опасности отрада,
есть обаяние в неволе
и в боли странная услада.
Тюрьма – полезное мучение,
не лей слезу о происшедшем,
судьба дарует заточение
для размышлений о прошедшем.
Тюрьма весьма обогащает
наш опыт игр и пантомим,
но чрезвычайно сокращает
возможность пользоваться им.
Тюрьма к истерике глуха,
тюрьма – земное дно,
здесь опадает шелуха
и в рост идет зерно.
Российские цепи нелепы,
убоги и ржавы, но мы
уже и растленны, и слепы,
чтоб выйти за стены тюрьмы.
Кем-то проклята, кем-то воспета,
но в тюрьме, обиталище зла, —
сколько жизней спасла сигарета,
сколько лет скоротать помогла!
Я жил сутуло, жил невнятно
и ни на что уже не в силах;
тюрьма весьма благоприятна
для освеженья крови в жилах.
В тюрьме тоска приходит волнами,
здесь не рыдают, не кричат,
лишь, острой болью переполнены,
темнеют, никнут и молчат.
Когда небо в огне и дожде
и сгущаются новые тучи,
с оптимистами легче в беде,
но они и ломаются круче.
Есть время, когда нам необходимо
медлительное огненное тление,
кишение струящегося дыма
и легкое горчащее забвение.
Рыцари бесстрашия и риска,
выйдя из привычной темноты,
видимые явственно и близко, —
очень часто трусы и скоты.
Я всякое начальство наше гордое
исследовал, усилий не жалея:
гавно бывает жидкое и твердое,
и с жидким – несравненно тяжелее.
За то судьбой, наверно, сунут я
в компанию насильника и вора,
что дивную похлебку бытия
прихлебывал без должного разбора.
Как вехи тянущихся суток
ползут утра и вечера.
Зима души. Зима рассудка.
Зима всего, чем жил вчера.
Пойдет однажды снова брат на брата,
сольется с чистой кровью кровь злодея,
и снова будет в этом виновата
высокая и светлая идея.
Чтобы мечта о часе странствий
могла и греть, и освежать,
душа нуждается в пространстве,
откуда хочется бежать.
Пришлось отказаться от массы привычек,
любезных для тела, души и ума,
теперь я лишь строчка сухих рапортичек
о том, что задумчив и скрытен весьма.
Утешаясь в тюремные ночи,
я припомнил, как бурно я жил, —
срок мой будет намного короче
многих лет, кои я заслужил.
Судьба послала мне удачу —
спасибо, замкнутая дверь:
что я хочу, могу и значу,
сполна обдумаю теперь.
Вчера смеявшийся до колик,
терпеть не могущий ошейник,
теперь – тюремный меланхолик
наш закупоренный мошенник.
На свете сегодня так тихо,
а сердце так бьется и скачет,
что кажется – близится Тиха,
богиня случайной удачи.
А ночью стихает трущоба,
укрытая в каменном здании,
и слышно, как копится злоба —
в рассудке, душе и сознании.
В эпохах, умах, коридорах,
где разум, канон, габарит,
есть области, скрывшись в которых
разнузданный хаос царит.
Снова ночь. Гомон жизни затих.
Где- то пишет стукач донесение.
А на скрипке нервишек моих
память вальсы играет осенние.
Забавно жить среди огней
сторожевого освещения,
и мавзолей души моей
пока закрыт для посещения.
Я только внешне сух и сдержан,
меня беда не затравила,
тюрьма вернула жизни стержень
и к жизни вкус возобновила.
Есть в позднем сумраке минуты,
когда густеет воздух ночи,
и тяжкий гул душевной смуты
тоской предчувствий разум точит.
Неважно, что хожу я в простачках
и жизнь моя сумятицей заверчена:
душа моя давно уже в очках,
морщиниста, суха и недоверчива.
Проворны и успешливы во многом,
постигшие и цены, и размерность,
евреи торговали даже с Богом,
продав Ему сомнительную