— От сына майора из Бурсы мы не могли ожидать другого, — и его глаза наполнялись слезами.
Но участие, которое я проявлял к критянам, не было навеяно простой фантазией. Ломаный турецкий, на котором бедняги говорили, отдаленно напоминал мне речь Афифе. Поэтому можно считать, что в какой- то мере мое участие было чистым и бескорыстным. В часы, когда я находился рядом с ней, мое воодушевление совершенно пропадало. Я походил на глупого школьника, причем не только своими неловкими манерами, поникшей головой и робкими взглядами. Меня охватывала внутренняя скованность.
Когда Афифе порой обращалась ко мне с вопросом, я всенепременно давал самый ребяческий и глупый ответ из возможных, словно поникнув под гнетом ее все возрастающего превосходства.
При каждой встрече я видел, как Афифе дурнела. Как я уже говорил, это происходило вследствие того, что ее истинное лицо встречалось с лицом моих фантазий. Но иногда небрежность в обличье в какой-то мере действительно лишала ее физической привлекательности. Например, когда я видел ее сразу после дневного сна, с немного опухшими глазами или с лихорадкой на губе.
Видя ее лицо таким, я радовался, что вечер подходит к концу. Но стоило нам попрощаться, как некая рука начинала выписывать ее образ в моем воображении, а недостатки лишь разжигали чувство.
Для того чтобы узнать, в какие дни и часы Афифе с сестрой появляется в городе, я создал прямо- таки маленькое разведывательное управление. У меня были свои люди в самых невообразимых местах. Я тщательно выяснял, к кому они приедут в гости, и постоянно заставлял кого-то следить за их возницами.
Чтобы добиться случайной встречи, я столько хлопотал! Я часами просиживал в кафе, ждал на перекрестках или бежал по переулкам, с трудом переводя дыхание, а при этом общение порой длилось не больше минуты. Более того, несколько раз они прошли, даже не заметив меня, хотя мы столкнулись на улице почти лицом к лицу. Я проходил мимо, потому что не мог набраться смелости и обнаружить себя.
Наш старый добрый чаршаф действительно преображает женщину. Когда я видел Афифе в нем, мне казалось, что она стала еще старше и поднялась на такие высоты, до которых мне в моем детском возрасте никак не добраться. Сетка вуали еще ярче очерчивала ее глаза, губы и зубы, скрывая другие черты лица и заставляя меня впадать в исступленное отчаяние.
Хотя мы привыкли друг к другу и считались родственниками, от ее манеры общаться со мной всегда веяло холодом и отчуждением. Может быть, атмосфера вокруг нее формировалась под влиянием эмигрантской тоски, невезения, присущего ее собственной необычной жизни, и некоторой робости женщины Востока. Но я продолжал считать, что это пренебрежение относится лишь ко мне, и даже не думал обижаться, потому что совершенно потерял чувство собственного достоинства.
Одним из рычагов, которые я использовал, чтобы увидеться с Афифе, был каймакам. При помощи хитроумных приемов я выставлял беднягу вперед и, переложив инициативу на его плечи, гораздо меньше тяготился визитом к Селим-бею.
Иногда я являлся к каймакаму после обеда со словами:
— Господин, у меня опять болит голова. Давайте совершим прогулку в экипаже.
На его лице немедленно появлялось радостное выражение.
— Погоди, я прикрою лавочку, — говорил он, быстро запирая бумаги в ящик стола.
Каким бы ни был наш маршрут, на обратном пути повозка непременно проезжала мимо дома Селим- бея. Порой мы видели доктора в саду или же каймакам проявлял инициативу:
— Раз уж мы приехали сюда, будет стыдно не зайти к доктору на пять минут.
Его пять минут растягивались по меньшей мере на час. Иногда даже до полуночи.
Была еще одна польза в том, что я приезжал вместе с каймакамом. Пока они разговаривали друг с другом, я занимал положение наблюдателя и забывался, сидя в уголке.
Афифе была полностью поглощена его бесконечными рассказами, шутками и поэтому не обращала на меня внимания. Теперь я мог смотреть на нее, не опасаясь быть замеченным. Я следил за ее лицом, которое принимало различные выражения в зависимости от предмета разговора. В молитвенном экстазе я нырял в ее задумчивые или смеющиеся глаза, не подвергая себя опасности.
Проходили месяцы, мое состояние не изменялось, вызывая любопытство каймакама. Сначала он посчитал, что я влюблен в одну из девушек церковного квартала, и умело расспрашивал меня. Ничего не добившись, он нашел другую, более основательную причину:
— Мне кажется, ты видишь свою семью и Стамбул всякий раз, как закроешь глаза. Эту болезнь называют ностальгией, тоской по родине. Не грусти, и это пройдет... Какие твои годы? Как бы то ни было, однажды ты вернешься в родные края.
Опасаясь, что этот человек, постоянно находясь рядом со мной, однажды раскроет истинную причину моей тоски, я не отвергал его гипотезу.
— Возможнб, господин. Я не знаю, что меня ждет дальше. Как тут не расстраиваться? — Такими ответами я пытался от него отделаться.
Бедняга делал все возможное, чтобы отвлечь меня, находил новые книги, чтобы я мог занять чем-то свой ум, и одновременно требовал от инженера в строительной компании, чтобы тот давал мне больше работы.
Но все оказалось безрезультатно. Что бы я ни делал, где бы я ни находился, спастись от назойливой мысли, которая словно когтями теребила мне сердце, никак не удавалось.
Я не мог довести до конца ни одного дела и потерял способность интересоваться чем-то долгое время.
Все дела я бросал на половине: и счета в конторе, и письма, которые я пытался писать домой, и книги, которые начинал читать. Открыв шкаф, чтобы достать рубашку, я сваливал все вещи на середину комнаты и не находил в себе сил, чтобы собрать их. Мое отношение к окружающим людям также полностью изменилось. Я быстро уставал слушать, что мне говорят. В результате я начал ссориться со знакомыми, и они начали избегать меня.
Манеры нервного привереды отвадили от меня всех подруг, даже Рину. Только бедная Стематула в память о небольших привилегиях, которые я ей даровал, продолжала терпеть мои капризы. Остальные наблюдали за мной издалека.
Однообразие страданий и монотонность мыслей, вращающихся вокруг одного человека, грозили остановить мое развитие и превратить меня в одинокого пастуха, который пасет овец на вершине горы, постепенно сам превращаясь в глупое животное. Но к счастью, мучения, закрыв для меня связь с внешним миром, в какой-то мере компенсировали потерю, давая мне возможность погружаться в свой собственный, тесный мир.
Порой в книгах, полученных от каймакама, я находил строку или бейт, который пронзал мое сердце подобно стреле. Записав их на листе бумаги, я мог повторять эти строки целыми днями. Причем иногда со слезами на глазах. Число этих строк и бейтов увеличивалось с каждым днем. Их набралась целая толстая тетрадь, и по сравнению с абсолютной пустотой это было хоть какое-то занятие. Вместе с тем по прошествии месяцев страдания приняли более спокойную, менее безумную форму. Просыпаясь утром и глядя, как занавески белеют в утреннем свете, я смотрел в грядущий день со смиренной тоской и больше не боялся.
Ближе к лету того года Афифе и ее муж попытались временно прийти к согласию.
Я узнал об этом от возницы. По его словам, Рыфкы-бей вот уже два дня гостил в доме Селим-бея. Я не нашел ничего лучше, как броситься к каймакаму. Но, как назло, у него было крайне важное дело. Ничуть не удивившись новости, он сбил меня с толку своими словами:
— Да что ты? Вот и прекрасно, прекрасно... Значит, они помирились... Ну и ну!
Я же, естественно, впился в него как клещ. Говоря о том о сем, я все равно возвращался к этой теме. Едва дождавшись, пока несколько сельских старост удалятся из комнаты, я сказал:
— Селим-бей вам рассказывал что-нибудь?
Он пожал плечами:
— Разве ты не знаешь, что этот Селим-бей настоящая маковая коробочка?
— Значит, вы действительно ничего не знаете?
— Откуда же мне знать, если он не говорит?