А уж к самому концу эпилога приберегается особенно добродушная черта, относящаяся иногда к предмету незначительному, мелькнувшему в романе только вскользь:
на стене у них висит все тот же пастельный портрет, и Герман, глядя на него, все так же смеется и бранится. Финис.
В противовес этому портрету, причинившему Герману столько досады, Герман создает в своей повести шутовской портрет Ардалиона, иронически подделываясь под технику живописи:
…довольно, довольно о шуте Ардалионе! Последний мазок на его портрет наложен, последним движением кисти я наискось в углу подписал его. Он получше будет той подкрашенной дохлятины, которую этот шут сотворил из моей физиономии. Баста! Он хорош, господа.
Концовки этих фрагментов — «финис» и «баста» — словно отражаются друг в друге. Так Герман, за которым осталось последнее слово, кончает диалог между двумя враждующими эстетами, зеркалопоклонником и зеркалоборцем. Яблоком раздора для них оказалось понятие сходства. Основав как свое преступление, так и свое произведение на последовательном принципе зеркального мимесиса, Герман тем самым обрек их на провал. Под пистолетом и под пером подслеповатого Германа то и другое превратилось в пародию на самое себя.
Обратим внимание и на другие эстетические аксиомы, которыми руководствуется в своем творчестве Герман. В десятой главе «Отчаяния» он заявляет, что «всякое произведение искусства — обман» (III, 506).
Искусство как обман, искусство как прекрасная ложь — понятия древние, как сама история поэтики. Уже Аристотель говорил про Гомера, что тот научил поэтов искусству обмана. Произведение Германа от первой до последней строчки основано на обмане, и Герман это обстоятельство не только не скрывает, но даже им щеголяет.
Маленькое отступление: насчет матери я соврал.
Ти-ри-бом. И еще раз — бом! Нет, я не сошел с ума, это я просто издаю маленькие радостные звуки. Так радуешься, надув кого-нибудь. А я только что здорово кого-то надул. Кого? Посмотрись, читатель, в зеркало, благо ты зеркала так любишь.
Вариант приятный, освежительный, передышка, переход к личному, это придает рассказу жизненность, особенно когда первое лицо такое же выдуманное, как и все остальные. То-то и оно: этим приемом злоупотребляют, литературные выдумщики измочалили его, он не подходит мне, ибо я стал правдив.
…Я почему-то подумал, что Феликс прийти не может… что я сам выдумал его, что создан он моей фантазией, жадной до отражений…
Пристрастие Германа к сочинительству порою напоминает «запой праздномыслия» или «умственное распутство» Иудушки из «Господ Головлевых», который, запершись в кабинете, «изнывал над фантастической работой: строил всевозможные, несбыточные предположения, учитывал самого себя, разговаривал с воображаемыми собеседниками и создавал целые сцены, в которых первая случайно взбредшая на ум личность являлась действующим лицом».{80}
В контексте искусства, понятого как обман, особая роль выпадает датировке последней записи Германа. Эта дата — «1-го апреля», — последовательно доводящая до конца принцип обмана, ставит еще раз, задним числом, все написанное Германом под сомнение. Не случайно 1 апреля — день рождения наименее надежного из рассказчиков, которых когда-либо производила русская литература, а именно, Николая Васильевича Гоголя-Яновского.
Обман как художественный метод Герман применяет не только к собственному творчеству. Им определяется и отношение Германа к другим литературным произведениям. Например, фабула пушкинского «Выстрела» в пересказе Германа такова:
Сильвио наповал без лишних слов убивал любителя черешен и с ним — фабулу, которую я, впрочем, знал отлично.
Абсолютно ненадежный рассказчик Герман напоминает нам известный софизм с критянином, который заявляет, что все критяне лгут. В заявлении, что «всякое произведение искусства — обман» логической ошибки не усматривается. Это утверждали и классические поэтики: «Nunquam ne failit, qui omnia confingit»,[3]{81} то же самое утверждают и авторы поэтик современных, в частности Р. Якобсон:
Не верьте поэту … художник разыгрывает нас и тогда, когда заявляет, что на сей раз представит нам не Dichtung, a чистую Wahrheit, и тогда, когда заверяет, что данное произведение — чистейшая выдумка, что «стихотворство всегда есть ложь, а поэту, который не приступает к вранью с первого же слова, — грош цена».[4]{82}
И то же самое заявляет Набоков:
Ложный ход в шахматной задаче, иллюзия решения или волшебство фокусника: я немного занимался фокусами в детстве. Я любил делать простые трюки — превращать воду в вино и всякие такие штуки; но, думаю, я попал в хорошую компанию, потому что всякое искусство — обман, так же как и природа; все обман в этом добром мошенничестве — от насекомого, которое притворяется листом, до ходких приманок размножения. Вы знаете, с чего началась поэзия? Мне все кажется, что она началась, когда пещерный мальчик бежал сквозь огромную траву к себе в пещеру, крича на бегу: «Волк, волк», а никакого волка не было.{83}
Писателей принято называть сочинителями, но из этого еще не следует, что всех сочинителей можно назвать писателями, в искусстве это лишь одна сторона медали. Ошибка Германа заключается в следующем: заявив, что «всякое произведение искусства — обман» (III, 506), и исключив возможность сопоставления сочинения с действительностью, Герман надеялся исключить заодно и возможность ошибки, обеспечив таким образом неизменный успех своему «вечно правдивому» произведению. На логически безупречной предпосылке Герман построил ложный вывод. У произведения искусства, как бы фантастично оно ни было, есть своя внутренняя правда. Истинное искусство обязано своим существованием не одной лишь силе воображения сочинителя. «Верность вымыслу»{84} — лишь предпосылка, но никак не гарантия успеха произведения. Набоков однажды написал следующие слова по поводу несамостоятельности воображения: