концов освобождаются от большинства тяготивших их общественных повинностей. Они воображают, что сохранить свое величие они смогут, лишь не выплачивая налогов. И вначале все так и происходит. Но вскоре некий внутренний и невидимый недуг начинает подтачивать былое могущество дворянства, которое постепенно разрушается без какого-либо внешнего вмешательства. По мере освобождения от повинностей дворяне беднеют. Напротив, буржуазия, смешаться с которой дворянство так боялось, обогащается и просвещается рядом с дворянством, без него и вопреки ему. Дворяне не пожелали видеть в буржуа ни сограждан, ни союзников. Они вскоре обнаружили в них соперников, затем врагов и наконец — господ. Чуждая сила освободила дворян от забот руководить и покровительствовать своим вассалам. Но поскольку в то же время дворянству были оставлены его денежные права и почетные привилегии, то ему казалось, что оно ничего не потеряло. Поскольку дворяне по-прежнему стояли во главе общества, они верили, что еще управляют им. И действительно, они по-прежнему были окружены людьми, коих в официальных документах именуют своими подданными, прочие именуются их вассалами, их арендаторами, их фермерами. В действительности же дворяне уже никем не управляют, они одиноки. И когда дворянство лицом к лицу сталкивается с реальным миром, ему остается только одно — бежать.
Судьбы дворянства и буржуазии во многом разнились между собой, но были схожи в одном: в конце концов буржуа также отдалились от народа, как и дворяне. Буржуа не только не старались сблизиться с крестьянами, но вовсе избегали какого-либо соприкосновения с их бедствиями. Вместо того, чтобы объединиться с крестьянством и сообща бороться против общего неравенства, буржуа стремились лишь к умножению новых несправедливостей и обращению их себе на пользу. Они столь же яростно боролись за обеспечение новых льгот в налогообложении, как дворяне — за сохранение своих прежних сословных привилегий. Крестьяне, из чьей среды вышли буржуа, последним были не только чужды, но и, так сказать, незнакомы. Только вложив оружие в крестьянские руки, буржуазия заметила, что пробудила в народе чувства, о которых и не подозревала и которые была не в состоянии сдерживать. Вскоре ей пришлось стать жертвою страстей, ею же самою вызванных к жизни.
Людей всегда будет поражать падение знаменитого королевского дома Франции, который должен был распространить свое влияние на всю Европу. Но всмотримся внимательнее в его историю — и мы поймем причины его крушения. Почти все пороки, заблуждения, мрачные предрассудки, которые я описал, обязаны своим происхождением, устойчивостью и развитием искусству наших королей разделять людей, чтобы получить над ними неограниченную власть.
Когда буржуа оказались столь же изолированными, как и дворяне, а крестьянин — отделенным равным образом и от буржуа и от дворянина; когда аналогичные явления происходили внутри каждого сословия, в результате чего образовались небольшие группы людей, почти столь же обособленных друг от друга, как и сами сословия, — тогда выяснилось, что все общество уже отнюдь не представляет собой однородную массу, а распадается на части, не связанные между собой. Не существовало более организации, способной стеснять действия правительства. Но, с другой стороны, не существовало и организации, способной служить ему поддержкой. И таким образом, все величие государей могло рухнуть в один момент, когда служившие ему опорой общество пришло в волнение.
Народ же, который, казалось бы, единственный извлек пользу из ошибок и заблуждений своих господ, этот народ, действительно освободившийся от их владычества, не смог уклониться от ига привитых ему ложных идей, порочных привычек, дурных склонностей. Подчас даже в проявлении своей свободы он привносил склонности раба и был настолько же не способен управлять собою, насколько оказался строг к своим наставникам.
Книга третья
Глава I
О том, каким образом к середине XVIII века литераторы сделались главными государственными деятелями и каковы были последствия этого обстоятельства
Теперь я оставляю в стороне общие и древние факты, породившие Революцию, к описанию которой я приступаю. Я перехожу к изучению более частных и недавних событий, окончательно определивших возникновение, характер и место Революции.
С самых давних пор из всех европейских наций французы были наиболее образованными. Тем не менее литераторы во Франции никогда не занимали того положения, какое они заняли к середине XVIII века. Ничего подобного никогда не наблюдалось ни в нашей стране, ни где бы то ни было еще.
Литераторы у нас никогда не вмешивались в повседневные дела, как в Англии. Напротив, они всегда были очень далеки от всего житейского, не обладали никакой властью и не занимали никаких должностей в обществе, и без того переполненном чиновниками.
Однако они не были совершенно чужды политике подобно большинству своих немецких собратьев и никогда не замыкались в чистой философии и изящной литературе. Французские литераторы постоянно занимались вопросами, имеющими отношение к управлению государством; собственно это и было их главным занятием. Они целыми днями обсуждали проблемы происхождения общества и его примитивных форм, первоначальные права граждан и истоки их власти, естественные и искусственные взаимоотношения людей, ошибочность и законность обычаев, самые основы законов. Таким образом, проникая в самую суть государственного устройства своей эпохи, они внимательно изучали его структуру и критиковали его общий характер. По правде говоря, не все эти крупные проблемы стали предметом особого и углубленного изучения. Большинство исследователей касались их вскользь и как бы играючи, но так или иначе все с ними сталкивались. Такого рода отвлеченная и облаченная в литературную форму политика в равной мере проникала во все произведения того времени — от тяжеловесного трактата до песенки — и каждое из этих произведений содержало хотя бы малую толику политики.
Что касается политических систем этих писателей, то они настолько разнились меж собою, что человек, вознамерившийся примирить все взгляды и составить единую теорию правления, никогда не смог бы полностью выполнить поставленную перед собой задачу. Тем не менее, если бы мы смогли устранить все детали и добраться до основных идей, мы с легкостью обнаружили бы, что авторы различных систем сходятся по меньшей мере в одном — в общих понятиях, которые каждый из них, по-видимому, усвоил и которые как бы предшествовали появлению всех частных идей и были их общим источником. Как бы далеко ни расходились авторы в следовании своим системам, они все исходят из одной общей точки: все они считают, что сложные традиции и обычаи, господствующие в обществе той эпохи, должны быть заменены простыми и ясными правилами, почерпнутыми из разума и естественного закона.
Если присмотреться хорошенько, то можно заметить, что так называемая политическая философия XVIII века, собственно, и заключена в этих положениях.
Эта мысль не нова: на протяжении трех тысячелетий она беспрестанно возникала в воображении людей, но не могла утвердиться надолго. Каким образом на сей раз ей удалось овладеть умами всех писателей? Почему она не задержалась в головах нескольких философов, как это уже нередко случалось, а снизошла до толпы и здесь обрела плоть и кровь политической страсти таким образом, что общие и отвлеченные теории природы общества стали предметом ежедневных праздных разговоров, воспламенили воображение даже женщин и крестьян? Каким образом литераторы и ученые того времени, не обладавшие ни чинами, ни почестями, ни богатствами, ни ответственностью, ни властью, в действительности превратились в главных и притом единственных политических деятелей своей эпохи, поскольку пока другие исполняли функции правительства, они одни пользовались реальным авторитетом? Я хотел бы в нескольких словах остановиться на данных фактах из истории французской литературы и показать, какое исключительное и ужасающее влияние они имели как на Революцию, так и на события наших дней.
Философы XVIII века не случайно усвоили главным образом понятия столь противоречащие идеям, служившим еще основой современного им общества. Эти понятия были естественным образом внушены им самим видом общества, всегда находившегося перед взором исследователя. Один только вид огромного