Она была поощряема и вскормлена самим неравенством и давно уже внушала французам упорное и непреодолимое желание разрушить самые основы средневековых институтов и построить на очистившемся месте новое общество, в котором бы и люди, и условия их существования были настолько однообразны, насколько это допускает человеческая природа.
Другая же страсть — более позднего происхождения и менее прочно укоренившаяся — вызывала в людях стремление жить не только равными, но и свободными. На закате Старого порядка обе страсти кажутся в равной степени искренними и сильными. К началу Революции они объединяются и смешиваются на некоторое время, сливаются, обостряют друг друга и одновременно воспламеняют сердца всех французов. Мы имеем в виду 89-й год, время, когда, без сомнения, еще не хватало опытности, но также и время благородства, энтузиазма, мужества и величия. То было навеки памятное время, к которому с восхищением и почтением будут обращаться взоры людей, когда и его очевидцы и сами мы давно исчезнем. В тот период французы были достаточно горды и собою и своим делом, чтобы верить, будто возможно быть равными в свободном обществе. Поэтому помимо демократических институтов они повсеместно создавали институты свободные. Они не только совершенно уничтожили отжившее законодательство, разделявшее людей на касты, корпорации, классы, и вносившее в права людей еще большее неравенство, чем в их положение, но одновременно они разрушили и недавно созданные королевской властью иные законы, лишившие народ права самому распоряжаться своей судьбой и приставившие к каждому французу в качестве опекуна и наставника, а в случае необходимости и владыки, центральное правительство. Вместе с неограниченным правительством пала и централизация.
Но когда могучее поколение, стоявшее у истоков Революции, было уничтожено или обескровлено, как обычно происходит с любым поколением, берущимся за подобное дело; когда, следуя естественному ходу событий, любовь к свободе утратила свой пыл и остыла под влиянием всеобщей анархии и диктатуры народной толпы; когда, наконец, растерявшаяся нация начала как бы ощупью искать своего господина, — именно тогда неограниченная власть смогла возродиться и найти для своего обоснования удивительно легкие пути, которые были без труда открыты гением человека, ставшего одновременно продолжателем дела Революции и ее разрушителем.
При Старом порядке действительно существовало множество институтов недавнего происхождения, которым не чуждо было равенство и которые легко могли найти свое место в новом обществе, но которые тем не менее легко открывали дорогу деспотизму. Именно эти институты и искали среди обломков всех прочих учреждений, и нашли. Некогда они порождали привычки, страсти и идеи, поддерживающие людей в разобщении и повиновении, их возродили и воспользовались ими. Централизация была поднята из руин и восстановлена. А поскольку все то, что ранее способствовало ограничению централизации, оставалось разрушенным, из недр нации, только что низвергнувшей королевскую власть, возникла новая власть — обширная, организованная и сильная, какой не пользовался ни один из наших королей. Предприятие казалось необычайно дерзким, а успех его был неслыханным, ибо люди думали только о дне сегодняшнем, забыв о том, что им доводилось видеть раньше. Властелин пал, но главный дух содеянного им уцелел; его власть умерла, но администрация продолжала жить; и с тех пор каждый раз, когда французы пытались уничтожить абсолютную власть, они ограничивались тем, что к телу раба приставляли голову свободы.
С самого начала Революции и до наших дней мы неоднократно были свидетелями того, как страсть к свободе затухала, затем возрождалась, затем опять затухала и опять возрождалась. Она еще надолго останется такой — не имеющей надлежащего опыта, неорганизованной, легко поддающейся недоверию и страху, поверхностной и мимолетной. В то же время стремление к равенству все еще занимает в сердцах людей первое место, оно удерживается благодаря всегда дорогим для каждого человека чувствам. Стремление же к свободе без конца меняет свой облик, то уменьшается, то возрастает, то укрепляется, то затухает в зависимости от обстоятельств, а страсть к равенству остается прежней, она всегда с упорным, а нередко слепым жаром устремлена к одной цели, всегда готовая всем пожертвовать ради возможности своего удовлетворения и способная предоставить благоприятствующему и льстящему ей правительству привычки, идеи и законы, в которых так нуждается деспотизм для своего упрочения.
Французская революция всегда останется непостижимой для тех, кто обратит свой взор только на нее одну. Пролить на нее свет способно только исследование предшествующей эпохи. Без ясного представления о старом обществе — о его законах, его пороках, его предрассудках, его бедствиях, его величии — невозможно когда-либо понять все, что сделали французы за 60 лет, последовавших за его разрушением. Но и этого представления еще не достаточно, если мы не проникнем в самую суть природы нашего народа.
Размышляя об этом народе как таковом, я нахожу его еще более необыкновенным, чем какое-либо из событий его истории. Существовал ли когда-либо еще на земле народ, чьи действия до такой степени были исполнены противоречий и крайностей, народ, более руководствующийся чувствами, чем принципами, и в силу этого всегда поступающий вопреки ожиданиям, то опускаясь ниже среднего уровня, достигнутого человечеством, то возносясь высоко над ним. Существовал ли когда-либо народ, основные инстинкты которого столь неизменны, что его можно узнать по изображениям, оставленным два или три тысячелетия тому назад, и в то же время народ, настолько переменчивый в своих повседневных мыслях и наклонностях, что сам создает неожиданные положения, а порой, подобно иностранцам, впадает в изумление при виде содеянного им же? Существовал ли народ, по преимуществу склонный к неподвижности и рутине, будучи предоставлен самому себе, а с другой стороны, — готовый идти до конца и отважиться на все, будучи вырванным из привычного образа жизни; народ, строптивый по природе и все же скорее приспосабливающийся к произволу властей или даже к насилию со стороны государя, чем к сообразному с законами и свободному правительству правящих граждан? Доводилось ли вам иметь дело с народом, который сегодня выступает в качестве ярого противника всякого повиновения, а назавтра выказывающий послушание, какого нельзя ожидать даже от наций, самою природою предназначенных для рабства? Существует ли еще народ, покорный как дитя, покуда ничто не выказывает ему сопротивления, и совершенно неуправляемый при виде хоть какого-либо сопротивления; народ, вечно обманывающий своих господ, которые либо слишком боятся его, либо не боятся вовсе; народ, никогда не свободный настолько, чтобы не было возможности его поработить, но и не настолько порабощенный, чтобы утратить возможность сбросить с себя иго; народ, способный ко всему, но со всею силою проявляющий себя только в войнах? Существует ли больший поклонник случая, силы, успеха, блеска и шума, но не подлинной славы, более склонный к героизму, чем к добродетели, к игре гения, чем к здравому смыслу, способный скорее к грандиозным планам, чем к осуществлению начатых великих предприятий? Это — самая блестящая, но и самая опасная из европейских наций, более других созданная для того, чтобы быть поочередно предметом восхищения, ненависти, жалости, ужаса, но ни в коем случае не равнодушия.
Только такой народ мог свершить столь внезапную, радикальную и стремительную Революцию, но в то же время и Революцию, исполненную отступлений, противоположностей и противоречий. Французы никогда не свершили бы ее, не будь на то причин, о которых я говорил. Однако необходимо признать, что всех этих причин в совокупности было недостаточно для объяснения подобной Революции, случись она в какой-либо иной стране.
Итак, мы достигли порога достопамятной Революции. На сей раз я не переступлю через него. Может быть, это удастся сделать в ближайшем будущем. И тогда я буду рассматривать ее не с точки зрения причин, но подвергну анализу самою Революцию и, быть может, осмелюсь вынести суждение об обществе, породившем ее.
Приложение
О провинциях с сословными собраниями, в частности о Лангедоке
В мои намерения сейчас не входит рассмотрение каждой из провинций с сословными собраниями, еще существовавших в эпоху Революции.
Я хотел бы только указать их число, отметить те из них, где была еще оживленной местная жизнь, разъяснить их отношение с королевской администрацией; указать, в чем они отклонялись и в чем подчинялись правилам, изложенным мною выше; наконец, на примере одной из таких провинций