самом узком месте этого тоннеля стены его сходятся настолько, что скребут по телу ныряльщика. В этой пещере живет ужас. Находятся смельчаки, что проныривают пещеру насквозь, но и они вечером, за стаканом легкого крымского вина, признаются: был момент, когда жуткий, животный страх брал за горло, когда глаза из орбит и единственная мысль — назад! Спасали слова старика: только вперед, туда, где брезжит едва различимый свет! Иногда и сам старик сидит тут же за столом, молча прихлебывает вино, но потом как-то незаметно исчезает, чтобы наутро появиться на своем месте у входа в пещеру. Он высох и почернел от солнца, его никто не просил, не нанимал спасать жизнь молодых и здоровых — он сам. Такая, видно, выпала судьба.
С испытанным когда-то первобытным ужасом не увидеть солнечный свет Анна открыла глаза. Как тогда, до боли сжимало грудь и солнечные блики, будто через многометровый слой воды, играли на чем-то белом высоко над головой. Постепенно из радужного марева выступили матовый плафон и угол стены, и такая же белая, как все вокруг, шевелившаяся на ветру занавеска. На улице за открытым окном была весна, Анна знала об этом каким-то внутренним знанием, потому что иначе быть не могло. Солнечный луч, дробясь в хрустале вазы, разноцветными пятнами играл на скудной обстановке больничной палаты. Анна вздохнула полной грудью и села в кровати.
— Проснулась, дочка? Слава тебе, Господи! — Мягкое, доброе лицо старухи выплыло откуда-то сбоку. От нее пахло чистотой старости. — А я уж, грешным делом, начала сомневаться — и что это за диагноз такой: сон летаргический!
Медленно поворачивая голову, Анна обвела палату взглядом.
— Где я? Я ранена? Не скрывайте от меня, я знаю, что в меня стреляли!
— Да ты ложись, дочка, ложись, — забеспокоилась нянечка. — Бредишь ведь, видать, до конца-то не проснулась! Не думай ни о чем, отдыхай. Тебя здесь все любят. — Старуха помогла Анне опуститься на подушку, положила ей на лоб легкую сухую руку. — Вон, посмотри, какие он принес тебе цветы!
Анна скосила глаза на букет.
— Лукин, милый мой Лукин!
— Нет, девочка, его как-то по-другому звали… — Нянечка нацепила на нос очки, прочла по лежавшей тут же на тумбочке бумажке: — «Те-лят-ни-ков… Сергей Сергеевич». Он и телефончик свой оставил на случай чего…
— Телятников?.. — удивилась Анна. — Телятин! Так это же мой дядя! А Серпин зачем-то сказал, что его расстреляли!
— Нет, — не согласилась упрямая старуха, — какого-то там дядю я бы к тебе не пустила! Он мне штамп в паспорте показывал, все чин чином: законный супруг! Ты, милая, совсем, видать, зарапортовалась, родного мужа не помнишь! Смотри, не проговорись нашему профессору, а то у него не забалуешь! Так и запомни, если спросят: Телятников — законный супруг!
Успокаивая больную, старуха провела ладонью по ее щеке. Из чахлого садика повеяло чем-то до боли знакомым. Анна закрыла глаза. Нечто странное и необычное происходило с ней, и понимание этого постепенно проникало в ее сознание. Мир, в котором разглагольствовал приторно-ласковый Серпин, мир с людьми в черных кожаных куртках и солдатами с винтовками, мир, где огромный казенно-серый город нависал над ней, сочился страхом из темных подворотен, — этот ущербный мир сам собой стал терять четкость очертаний, сдвинулся куда-то в сторону, и его место заняло беспокойство. Анна вдруг совершенно отчетливо поняла, что все самое дорогое, все, чем она жива, находится в страшной, смертельной опасности. «Надо бежать! — решила она. — Надо спешить и во что бы то ни стало успеть».
Резко сев на кровати, Анна спустила ноги.
— Евгения Ивановна, — сказала она, совершенно точно зная, что именно так зовут нянечку, — Евгения Ивановна, голубушка, принесите мою одежду. Мне надо идти!
— Ишь чего надумала! — удивилась нянечка. — Завтра будет обход, тебя со всех сторон посмотрят, обследуют, вот тогда и ступай. Да и слаба ты еще, дочка, куда тебе идти-то?
— В церковь! Хорошо бы в храм Христа Спасителя…
— Да его годиков шестьдесят как взорвали! При мне и сносили. К нам в окно кусок мраморной доски залетел. Хорошо, всех вывезли, а то аккурат бы убил. Возвращаюсь под утро, а он на моей кровати лежит, а на нем имя золотом, — погиб сердечный в войну с французом…
— Да, я теперь вспоминаю, — нахмурилась Анна. — Мы тогда в подворотне стояли: я, дядя и Лукин… Куда же мне тогда? Понимаете, Евгения Ивановна, человек пропадом пропадает, а в нем вся моя жизнь. Я без него жить не хочу. Мне бы в такое место, где свято и светло, мне обязательно надо, чтобы Он меня услышал! Ведь не может же Он не услышать, так не бывает, правда?
— Что-то я с тобой запуталась, — честно призналась Евгения Ивановна, — голова идет кругом. То в тебя стреляли, теперь ты видела, как рушат храм Христа Спасителя… — Своими добрыми глазами она посмотрела в глаза Анне. — Да не слепая, сама вижу, что идти-то тебе надо!
Анна молча обняла старуху.
— Ладно, возьму грех на душу. — Евгения Ивановна быстро перекрестилась. — А бежать тебе след на Маросейку, к Николе, что в Клениках. Церковь старая, место чистое, светлое! Там слева, в глубине придела икона Федоровской Божией Матери, перед ней и помолись. Ее, заступницу, проси, Она и сама поможет, и перед Сыном похлопочет. Мать — всегда мать, в ней святость! — Евгения Ивановна перекрестила Анну, заторопилась, нарочито ворча: — Приспичило тебе, до завтрева не можешь обождать!..
Оказавшись на ступенях больничного корпуса, Анна остановилась, огляделась. С непривычки кружилась голова. Улицу из конца в конец заливало яркое весеннее солнце, и люди, и машины будто плыли в его лучах. Чахлая московская природа ликовала, сошедшие от счастья с ума воробьи носились в больничном садике. Сердце Анны болезненно сжалось от предчувствия чего-то значительного, что предстояло ей совершить и что наверняка войдет в ее жизнь и изменит ее.
— Господи, — прошептала Анна, — пожалей меня!
Где-то вдали ударил колокол, и звук его поплыл над Белокаменной. На ходу застегивая плащ, Анна спустилась по ступеням, побежала по улице. Непрерывный поток людей шел навстречу ей по тротуару. В его движении было что-то пугающе непреклонное, была заданность механической машины, бездушной и безжалостной, крушащей все на своем пути. «Почему все они такие хмурые и озабоченные? — думала Анна, пробираясь бочком, вглядываясь на ходу в лица встречных. — Неужели у всех у них горе? Такой яркий, радостный день, а они так бесконечно тусклы!» Ей вдруг стало жалко всех этих людей с их вечными проблемами и мыканьем по замкнутому кругу надежд и тревог, она испугалась. Если вокруг так много страданий и несчастья, как же Он услышит ее слабый голос в этом хоре народной скорби? В растерянности она подняла глаза и вдруг рассмеялась. Из темного стекла витрины на нее смотрело ее собственное лицо, и выражение его было точь-в-точь такое же, как на лицах шедших ей навстречу людей. Несколько прохожих шарахнулись в сторону, но Анна этого даже не заметила. Пробежав вверх по улице, она уже входила в ворота маленького церковного дворика. «Церковь Николы в Клениках… Церковь Николы в Клениках…» — повторяя как заклинание эти слова, она потянула на себя высокую дверь, поднялась по крутой лестнице. Откуда-то из глубины навстречу ей вышел священник. Темная курчавая бородка обрамляла юное лицо, глаза смотрели светло и ясно.
— Храм… — начал он, но, встретившись глазами с Анной, вдруг замолчал.
Взяв со скамьи свечу, юноша сделал рукой жест идти за ним. В левом приделе за толстой квадратной колонной он поставил Анну перед иконой, зажег свечу и от нее лампадку.
— Федоровская Божия Матерь, — сказал священник тихо и перекрестился, — молитесь, вам никто не помешает…
Анна благодарно улыбнулась, взяв протянутую ей свечу, опустилась перед иконой на колени. Лик святой женщины с ребенком на руках был темен, черты его мягко округлы, огромные восточные глаза смотрели печально, все понимая, все прощая. Воск свечи капал на пальцы, Анна не знала слов молитвы.
— Богородица, Пресвятая Дева Мария! — произнесла она наконец, и эти первые слова, их глубоко личная интонация придали ей силы. — Помоги мне! Прости меня ради Сына твоего! В толчее житейской я не часто думаю о тебе — это все от замороченности бытия. И не в том дело, что вокруг много горя и страданий, — хотя и это случается, — просто по недомыслию принимаем мы суету за нашу жизнь, а