Бывших Жен, Жен, Выбросившихся Из Окна (Бросившихся Под Поезд), Чужих Жен, Матерей Твоих Детей, Старых Любовниц и Женщин, Которые Тебе Звонят.
Итак, Вера — восьмиклассница!
Великолепно! Manifique! Взбодрившись, я топчусь, пристраиваясь поудобнее, готовый отличиться.
А я уж тогда буду школьным учителем, тайным извращенцем и эротоманом, скрытым эфебофилом. Скажем, учителем физкультуры… Хотя нет — быть учителем физкультуры тоже банально. Как-то глупо. Всем известно, что учителя физкультуры — извращенцы, педофилы, эротоманы и маньяки. Во всем мире. Даже в Америке. Я смотрел американский фильм, где учитель физкультуры преследовал симпатичного мальчика и, поймав-таки его вечером в пустой школе, привязал к шведской стенке и уже подступил к нему с гнусной ухмылкой насильника, но тут их обоих сожрала какая-то инопланетная тварь. У нас в школе тоже имелся свой маньяк, учитель физкультуры по кличке Агапид, потому что был совершенно лыс (если учитель физкультуры лысый — он точно маньяк!), лысый такой крепыш, сам напоминающий средних размеров хуй, большой любитель поощрительно похлопывать детишек, начиная с седьмого класса, по попам и тревожно ощупывать старшеклассниц на предмет растяжения мышц. Как-то он демонстрировал, как надо безопасно лазать по канату, упал из-под потолка и сломал ногу. С больничного он так и не вернулся. По-моему, вся школа вздохнула с облегчением. С тех пор в нашей школе все учителя физкультуры были исключительно женщины.
Нет, я не хочу быть учителем физкультуры, это меня не вдохновляет. Лучше каким-нибудь гуманитарием. Например, историком. Иван Ивановичем. Любимцем старшеклассников. Эдаким своим в доску дядькой лет под сорок. Имеющим жену и двух прелестных дочерей. Измученным в результате этого непреходящим желанием. Хмуро дрочащим в школьном туалете на Оленьку Петрову, самую красивую девочку в восьмом «Б» классе. И вот однажды Иван Иванович (то есть я) после уроков заманивает прилежную ученицу в лаборантскую (пусть ванна будет лаборантской!) с целью соблазнить и растлить. Замучить хуем. При этом я (то есть он) обещаю ей похлопотать о золотой медали по окончании школы. Срывая с мерзавки трусы-стрингеры, шепчу, обдавая ее перегаром (Иван Иваныч у нас — домашний алкоголик): «Сейчас, девочка, ты будешь трахаться с целой эпохой!» Задыхаясь от вожделения. «Наклонись, дрянь эдакая!» — прикрикивает распаленный педагог. Напуганная отроковица все же не без интереса отдается историку.
Вот, это уже кое-что! Емко и стильно. Похоть через чакру передается от головы Масе. По Масе пробегает вибрация. Он напрягается еще больше, взбадривается… Кажется, очнулся. Вера тоже почувствовала что-то, встрепенулась, напряглась… Изогнулась, подняла голову, словно прислушиваясь. Вопросительно охнула. Мася отяжелел, обрел чувствительность, превратился в исступленный член дорвавшегося Иван Иваныча. Я уже ощущаю ласкающие волны сладостных позывов, накатывающихся на чресла. Возбухшие яйца, отвисшие от усталости, раскачиваясь, смачно шлепаются по влажному лобку. Еще немного, и я кончу. Вера тоже понимает это, она собрала последние силы, извивается и стонет. И вот сейчас я… о… о-о… вот оно-о… о-о-о-о!..
— О-о-о-о! — завываю я, сотрясаясь от мощных спазм. — О-о-о-о-о!..
Все тело мое дергается так, словно по нему пропустили ток, в глазах мельтешат и искрятся разноцветные точки. Я надламываюсь в пояснице, валюсь вперед, на Веру, и влипаю ладонями в кафель. Так и застываю, пытаясь прийти в себя…
— О-о-о-о! — вторит Вера гортанно. — О-о-о-о!..
По ней пробегает дрожь последнего оргазма. Она со стуком упирается лбом в кафель, руки ее дрожат, ноги подгибаются, и она всем телом провисает в ванну.
— О-о-о-о… — Я чувствую невероятное облегчение. Душа моя успокаивается. «Сделал дело — гуляй смело!» — вспоминаю я любимую поговорку своей Первой Учительницы.
Я с трудом выпрямляюсь, осторожно отстыковываюсь и на негнущихся ногах, держа натертого до багровости Масю на весу, как мутировавшую генную особь, делаю шаг к раковине. Когда его обдает струя холодной воды, так и кажется, что он сейчас зашипит и покроется паром, но он только конвульсивно вздрагивает и бессильно свешивается набок, сильно потеряв в размерах. Теплолюбивый, он торопливо съеживается и натягивает на себя, как спальник, морщинистую крайнюю плоть… Вот и хорошо, блин, вот и сиди себе там… Вот только надолго ли?
Теперь можно подумать и о себе. Я хлебаю холодную воду, ощущая мощное колотье в висках. Где-то, кажется, у меня был анальгин… Если остался. Вообще надо купить пару новых упаковок. «Упсы» точно не осталось. Вера с трудом распрямляется, хватаясь за кафель.
— Ох, — произносит она, — ну, ты, Андрюша, конечно…
— Ты, Вера, держись, — говорю я требовательным хрипловатым голосом полевого хирурга.
Я, кряхтя, собираю с пола свои трусы, джинсы, носки и майку, подбираю валяющуюся рядом с унитазом зажигалку. Все это влажное и затоптанное.
— Я буду на кухне. Пойду чайку поставлю. Да, душ здесь не работает.
— Я знаю, — бормочет Вера.
Держа в руках скомканный ворох одежд, ковыляю на кухню. Проходя мимо циркулярной пилы, бросаю на нее взгляд, полный ненависти, и смачно плюю, пытаясь попасть. За моей спиной, в ванной, обрушивается поток воды. Включив на кухне свет, окидываю тревожным взглядом стол. В бутылке виднеется коньяк — совсем мало, на пару мензурок. Четверть бутылки пепси, рядом лежит пачка «Золотой Явы». Я хватаю пачку, открываю и облегченно вздыхаю — почти полная, но, видимо, уже вторая. Одну я точно выкурил. Я жадно закуриваю, и тут голову мне пронизывает острая боль, от виска до виска. Меня всего передергивает от этой боли. «Только бы остался анальгин», — думаю я, открывая холодильник. Такую боль не перетерпишь, уж я-то знаю, можно промучиться всю ночь, до самого утра. Если нет, надо будет спросить у Веры. У женщин всегда есть какие-нибудь пилюли, только, как правило, от всякой хуйни, они сами толком не знают — от чего. Я копаюсь на полках и извлекаю пипетку с чем-то зеленым, засохшим внутри; выдавленный до степени полной плоскости тюбик вазелина; аскорбиновую кислоту; надорванную упаковку активированного угля, оставшуюся, видимо, еще от Николая Степановича; железную коробочку валидола времен оттепели с засаленной этикеткой; какой-то дурацкий левомицетин; пустой футляр от «Упсы», и хоть знаю, что он пустой, все равно заглядываю в него с безумной надеждой, но нет, действительно, блядь, пустой; стеклянный пузырек с марганцовкой, которая почему-то есть в каждом доме; слипшийся грязный клубок пластыря; ржавый наперсток; обгрызанную зубочистку; и — о счастье! — под грудой всех этих артефактов, пахнущих старушечьими болезнями, мелькает оборванный клочок бумажки с буквами «знал»… Выковыриваю последнюю таблетку, уже пожелтевшую от старости, может, и срок годности закончился, ну да все равно… Я тщательно разжевываю лекарство, чтобы побыстрее впиталось в кровь, отчего во рту тотчас появляется привкус дерьма, и запиваю пепси. Бог даст, поможет. Я смотрю в окно. Там все та же темень и огоньки, ничего не изменилось. Сколько же, черт возьми, сейчас времени? Какой сегодня день? За стеной в ванной бурлит вода, плещется Вера.
— Вера, — кричу я, — а сколько сейчас вре…
Тошнотворно резко звонит телефон. Я пытался уменьшить звук, так он меня достал, даже ковырялся внутри отверткой, но ничего не вышло, там оказалась сломанной какая-то пимпочка. Теперь на ночь накрываю его подушкой, чтобы не пугаться по утрам.
— Что? — кричит из ванной Вера.
— Але! — сердито говорю я в трубку, а сам думаю: «Если звонят, значит, не ночь, а скорее всего вечер. Только вот какого дня?..»
— Андрей? — лепечет трубка. И я узнаю этот голос. Меня охватывает тоска.
Это моя поклонница Рита, и только ее мне сейчас и не хватало. Мы познакомились в «Диагнозе», куда она в числе многих юных и не очень юных поэтесс ходила припадать к чистому ручью Русской Поэзии, омывать душу в его водах, не замутненных цензурой, официозом и попсятиной, за чем со всей суровой бескомпромиссностью пытанного и ломанного совком вкусоборца следит сам Сан Саныч Скородумов, воплощая собой, таким образом, метафизическое триединство Водяного, «Гринписа» и Мосводонадзора. Время от времени к Рите прилетала маленькая розовая муза из журнала «Cool Girl», и тогда она писала стихи, которые, перед тем долго крепившись, все-таки показала однажды Скородумову. Сан Саныч пригласил ее в закуток, где традиционно происходило обсуждение произведений авторов всех возрастов, и вместо ожидаемых снисходительной похвалы и ласкового напутствия из уст седовласого Мастера она целый