стиральную машину и будете жить с ним долго и счастливо, пока не умрете в один день. О, не благодари меня!
На сцену упругим спортивным шагом, как олимпиец, несущий факел, вбегает улыбающийся человек с рюмкой в руке. Со сцены салютует ею залу.
Кажется, я его знаю… Хотя, впрочем…
Аплодисменты.
Крики одобрения.
Вот клоун! Славы, что ли, захотелось? Внимания толпы? Он пружинисто направляется ко мне, обворожительно улыбаясь. Ну наконец-то… Я отвечаю ему улыбкой. Приклеенной, припечатанной. Показываю, как я ему рад.
Аплодисменты.
Граммов сто, не меньше… Ладно. Хуже мне уже не станет. И лучше — тоже вряд ли… Обращаю поднятый сосуд в сторону зала:
— За вас!
Овация.
Я, не без изящества, как характерный мхатовский актер, играющий светских львов, подношу ко рту рюмку. Едкий запах бьет мне в нос так, что я отдергиваю голову. Странный такой запах… Но знакомый… Однако разобрать, что это такое, не смог бы, наверное, и самый опытный сомелье. Вроде коньячный, а вроде — не очень. Идентифицировать после такого количества выпитого просто невозможно. Хотя цвет похож на коньячный. Ну ладно. Ну, будем!..
Я задерживаю дыхание, чтобы не нюхать
Овация.
За мгновение до того, как я почувствую вкус, я замечаю человека, высовывающегося из-за рампы с фотоаппаратом. Знакомая лысина!.. Вспышка ослепляет меня, я зажмуриваюсь и понимаю, что не могу дышать. Рот, горло, желудок и голову охватывает пламенем. Отвратительный вкус заставляет язык вываливаться наружу.
Брызгают слезы… Боже, какая гадость! Кровь Христова! Что ты мне подсунул, каналья-трактирщик?!
— Браво, Степанов!
Пить! Запить! С выкаченными глазами, со свисающим обожженным языком я смотрю в зал и не могу вымолвить ни слова… В желудке происходит какая-то работа, что-то до крайности неприятное, непредсказуемое…
Наконец я с трудом делаю спасительный вдох, воздух опаляет мне гортань и горло, и я с ужасом узнаю чудовищный вкус Лешиного целебного самогона. Восьмидесятиградусного. Они что — с ума сошли?! Вот уроды… У меня просто нет слов, какие уроды! Настоящие идиоты… Опять вспышка. Я зажмуриваюсь. Заебали… Как вы меня все заебали!
— Андрюша, спой!
Гитара выпадает у меня из рук и с жалобным звоном, с дребезжанием падает на пол. Оп-ля! Все-таки ебнулась… Я Алферову об этом ничего не скажу, И зал попрошу, чтобы не говорили. Прямо после концерта и попрошу. Итак!..
Я хочу нагнуться, чтобы поднять инструмент дорогого для меня человека, но не могу — в желудке у меня все бурлит, происходят какие-то катаклизмы, перемещения в замкнутом пространстве. Подводная вулканическая деятельность… Мой знакомый, принесший мне выпить (жаль, не помню, как его зовут!), кидается на помощь, наклоняется за гитарой, и тут я понимаю, что это Пиздец… Что вот сейчас будет настоящий, неподдельный, классический Пиздец с большой буквы. Легендарный Пиздец, Пиздец, который займет достойное место в анналах отечественной авторской песни наряду с Лыжами у Печки, Атлантами, Деревами и Синим Троллейбусом, будет выбит золотыми буквами на скрижалях и смутит неискушенные умы потомков, Пиздец, который на века прославит мое имя и послужит отрезвляющим примером для тех, кто…
Я содрогаюсь всем телом в последней, безнадежной попытке предотвратить неизбежное, но клокочущая лава поднимается все выше и выше, мгновенно заполняет рот и, подпираемая снизу критической массой неусвоенного, вылетает наружу, озвученная моим сдавленным криком:
— Бе-е-е-э-э!
Бурая вязкая жидкость, отравляющая все вокруг невыносимой кислой вонью, брандспойтной струей, шипя, как газировка, окатывает склоненную у моих ног фигуру доброго самаритянина… Я мычу, пытаясь предостеречь, но поздно… Я вижу уставившийся на меня снизу безумный глаз, раззявленный в беззвучном вопле рот, липкую бяку, залившую волосы, второй глаз и стекающую на заботливо украшенную перламутром самим Гусевым деку…
Я чувствую себя немного легче, но это, увы, еще не конец, это только начало… Зал погружается в ватную обморочную тишину. Спазм сжимает мне желудок. Следующая порция. Я отворачиваюсь от облеванного, мычу и машу ему рукой, чтобы он бежал, пока не поздно, и меня опять выворачивает:
— Бе-е-е-э-э!
Коньяк, кофе, чай, пепси, картофель фри, ошметки пельменей, перемешанные с лососем, тугой струей летят за рампу, по пути обдавая вокальный микрофон «Найман», давнюю мечту Алферова, купленный им в какой-то разорившейся студии на сэкономленные две штуки баксов. Остальное месиво, за секунду до очередной вспышки, попадает прямо в прицелившегося фотографа, и поэтому вспышка получается несколько тускловатой… Попал, кажется, попал! Получил, папарацци хренов?! Еще повезло, что закрылся фотоаппаратом!.. Надеюсь, у него самый навороченный профессиональный «Олимпус», какой только может быть… Ничего, продаст эти снимки лет через пятьдесят на «Сотбис» и выручит большие деньги…
Фотограф исчезает, словно проваливается сквозь землю.
Мой смутно знакомый друг вскакивает и, выкрикивая невнятное, устремляется за кулисы. Вот молодец! Обгаженная гитара остается лежать на полу. «Гитару захвати!» — хочу я крикнуть ему, но…
— Бе-е-е-э-э! Бе-е-е-э-э!.. — переходящее в стон.
Напор ослабевает. Выплескиваются уже остатки. Они заливают гитарный микрофон… Ничего особенного, обыкновенный «Шур»… С оскверненного «Наймана» свешивается длинная сопля.
Шум в зале. Какая-то женщина истерически кричит:
— Да помогите же ему!
А где же аплодисменты, переходящие в овацию? Странно, странно…
Шум превращается в сплошной крик, перемежающийся отдельными хлопками.
Вот придурки! Смутные фигуры кидаются на сцену…
Мне становится совсем легко, но я падаю…
Я устал, я хочу спать.
И уже падая, уцепившись за стойку, в оркестровую яму, которой нет, я слышу заглушающий всех истошный вопль, в котором все — страдание, боль, обида, отчаяние, ужас:
Знакомый голос…
«Вот еб твою мать!» — думаю я.