Луна краешком выползла из-за туч, вся в черных потеках — невзрачная деревенская луна.

В холодную погоду мужики собираются в начальной школе, в первой ступени, как теперь ее зовут, возле церкви. Во вторую ступень Иван Фомич мужиков не допускает: «Будете мне тут пакостить», — а Зернов заискивает перед мужиками, он не только учитель, он завнаробразом, член волисполкома, не выберут — сразу потеряет престиж.

У крыльца мужиков как в воскресенье у паперти, попыхивают козьими ножками, мигают цигарками, сплевывают, скупо цедят слова: «Тоись оно, конешно, Кривой Лог, очинно даже слободно, ежели по справедливости…» Поди разбери!

Ребята прошмыгнули по ступенькам мимо мужиков.

В классе туман, чадно, мужики за партами, бабы по стенам, им бы и не быть здесь, да нельзя — земля!

На учительском столе тускло светит семилинейная керосиновая лампа, керосин экономят, хватит и такой.

Ребята проскальзывают в угол, здесь они незаметны, а им все видно.

За столом важно восседает черноусый дядька.

Колька шепчет Славушке на ухо:

— Устинов Филипп Макарович — в-во! — драться не будет, а отхватит больше всех…

Устинов — состоятельный мужичок, что называется, зажиточный середняк, деликатненько лезет к власти, усы оставил, а бороду сбрил, готов хоть сейчас вступить в партию, волисполком заставил мужиков избрать его председателем сельсовета.

— Граждане, начнем…

Устинов выкручивает фитиль, но светлее не становится.

Мужики волной вкатываются из сеней в комнату.

— Дозвольте?

Из-за спин показывается отец Валерий, подходит к столу, он в долгополом черном пальто, шапка зажата под мышкой, сивые пряди свисают по сторонам загорелого мужицкого лица.

Филипп Макарович не знает, как отнестись к появлению попа, с одной стороны — он как бы вне закона, а с другой — не хочется с ним ссориться, поэтому он предоставляет решение обществу.

— Собственно, не положено, но в опчем… Как, граждане?

— Дык ен же нащет земли пришел!

— Што им, исть, што ли, не положено?

— Оставить…

Отец Валерий присаживается на краешек парты.

Кто-то кричит:

— А отец Михаил пришел?

Ему отвечают:

— Не интересуется! Этот отродясь не работал! Бабы обеспечат!

Сзади смеются. Какая-то баба вскрикивает:

— Чтоб вам…

Должно быть, кто-нибудь ущипнул или ткнул в бок.

— Начнем?

Голос из тьмы:

— Ты мне скажи, кому земля за Кривым Логом?

Филипп Макарович игнорирует вопрос.

— Разберемся. Мы тут прикидывали… — Устинов смотрит по сторонам. — Слово для оглашения списка… — Он взглядом ищет Егорушкина. — Предоставляю земельной комиссии… — Егорушкина нет. — Куды он запропастился?…

Из сеней появляется Егорушкин, то ли по своей воле, то ли вытолкнули, но движется он к столу точно на заклание. Это молодой парень с отличным почерком, состоящий при Устинове в секретарях. В руке у него тетрадь, в которой счастье одних и горе других.

— Читай, читай…

Филипп Макарович опять подкручивает фитиль.

Шум стихает, все взоры устремлены на Егорушкина. Читает он отлично, сам заполнял тетрадь под диктовку Устинова, но на этот раз запинается перед каждой фамилией, расслышать его почти невозможно.

— Дорофеев Евстигней, семь душ, три надела, ноль пять целых у Храмцова за мельницей, десятина у кладбища, за колышками, десятина по дороге на Кукуевку, направо… Житков Николай, шесть душ, четыре надела, две десятины у кладбища, ноль семь целых за Кривым Логом, ноль восемь целых у себя за усадьбой… Голиковой Дарье, шесть душ, один надел, одна десятина, клин за экономией…

Слушают напряженно, но обсуждение начинается задолго до того, как Егорушкин кончает читать.

Нарастает разноголосица: «Ты, да ты, да ты, чаво-ничаво, тудыт-растудыт…» — и сливается в общий шум.

— Товариш-шы! Товариш-шы!… — Устинов шлепает ладонью по столу. — Я объясню! Я вам объясню!

Филипп Макарович пытается перекричать шум, голоса несколько стихают, но разговоры не прекращаются.

— Поделено все поровну! — кричит он. — Всем муш-шынам по наделу, жен-шын прежде не принимали во внимание, а мы для справедливости жен-шынам тоже по наделу…

— Правильна! — кричит кто-то.

— А почему себе весь надел за Кривым Логом?

— Да што ж ета за справедливость? — визжит женский голос. — У Тихона шесть душ, и у мене шесть, Тихону четыре надела, а мне — один?

— Так я ж объясняю… — Устинов укоризненно качает головой. — На кажду мужску душу по наделу, а жен-шынам тоже по наделу, но детей у них не берем во вниманье, как им все одно не обработать…

Бабы кричат и плачут, мужики кричат на баб, понять ничего невозможно.

К столу выбегает бабенка в белом платочке.

— Значит, у мужика три сына, ему четыре надела, а у бабы три сына — один?

Она заливается слезами, но Филипп Макарович невозмутим, он знает, что мужики на его стороне.

— Да ты пойми, пойми, Акимовна, ране вопче не давали, ране жен-шыны вопче в ращет не принимались, а теперича мы сочувствуем, даем…

— Да исть что мы будем, исть?…

Так они кричали в два голоса под общий шум. Долго кричали. Филипп Макарович все твердил ей, что раньше, до революции, землю в обществе делили подушно между мужиками, на женскую душу вообще не давали земли, а теперь милостью революции женщинам «дадены» одинаковые права, но что «совсем» уравнять в правах женщин и мужиков невозможно, потому что одинокие женщины не сумеют обработать землю, если дать им полную норму, земля будет пустовать, или, того хуже, землю возьмет кто-нибудь исполу и будет обогащаться, а революция не позволяет того… А бабенка кричала, что ежели теперь все равны, то и баба обработает землю не хуже мужика, а ежели и возьмет кого «на помочи», так не дура ж она давать без выгоды для себя, а дети ее хотят «исть» не меньше, чем дети Филиппа Макаровича. Кричали они сами по себе, к ним давно уже не прислушивались, сосед спорил с соседом, Акимовна давно уже зашлась в споре, не в пример Филиппу Макаровичу, который тянул время, чтобы не допустить обсуждения списка во всех подробностях…

Их крик тонет в общей разноголосице так же, как тусклый желтый свет рассеивается в сизом сумраке переполненной комнаты.

Однако если Устинов себе на уме, в такой же мере себе на уме и другие хозяева, земля за Кривым Логом многим не дает покоя — вот где чернозем так уж чернозем, пшеница там родится не сам-пять, сам-шесть, а сам-двенадцать-тринадцать…

Вот уже подступают к Устинову мужички, и худой, в свитке, с белым каким-то геометрическим носом, шепелявый дед плюется словами, точно семечками:

Вы читаете Двадцатые годы
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату