— Ой, платье ж мне купили! — хвасталась, бывало, какая-нибудь модница. — Красивое, как трусы у бабы Лизы.
А почему те трусы вошли в местную поговорку? Потому что Григорьевша после этого начала носить короткие юбки и все старалась больше наклоняться перед людьми, чтобы им было видно ее обновку.
К тому у нее и повод был — она держала козу, дававшую много молока, признанного местными знатоками за высококачественное. Коза была с норовом и никого кроме своей хозяйки подпускать к себе не хотела. Рогами людей не тыкала, но доить не давалась. Еду из чужих рук и то не брала. Даже если баба приносила ей траву, сорванную кем-то другим, она ее тоже не ела. Прямо привередливая была коза!
Вынуждена была Лизавета убираться возле нее сама, а коза ж — не корова, понаклоняешься за целый день возле нее вдоволь. Короче, похвастаться перед односельчанами шикарным бельем у бабы возможность имелась, и вполне невинная. Но судьба трусам досталась трагическая.
Произошло это так. Как-то в свободный день пришла Григорьевша к бабе Саше Заборнивской. Как раз туда наведались и остальные подруги. Слово по слову, сговорились выпить. Баба Саша — наливку на стол, Настя Негриха — «я не буду» и «разве что капелюшечку», а старая Григорьевша немного понаклонялась перед женщинами, светя пятой точкой, наряженной в прославившиеся трусы, и молча присела к столу. Выпили, закусили, захмелели. Дальше им захотелось еще погулять, поговорить, и они налили по второй. А где вторая, там и третья — негоже ж православным останавливаться на парной. Только дело дошло до песен, как бежит огородами Люба, Григорьевская невестка.
— Мама, засиделись вы в гостях, пора козу доить!
— Сдои один раз сама. Сколько ты будешь привыкать к ней? — огрызнулась та.
— Так это ж не я привыкаю, а ваша коза...
— Сдои сама, дай посидеть с людьми, — повторила Лизавета.
С тем Люба пошла назад. Никто не обратил внимания на это событие. Но минут через двадцать женщины услышали блеяние разгневанной козы, а позже к нему прибавился рев Лизаветиного сына.
— Подняли шум-гам! — вознегодовала Лизавета. — Пусть убираются, наживают ум да сноровку.
Не успела она это сказать, как из ее двора понесся уже членораздельный вопль.
— Мама, скорее сюда! Коза Любу насмерть забила!
Баба Лиза охнула, прижала руки к груди и ни слова не говоря, подхватилась и побежала. Кратчайшая дорога в ее двор лежала через огороды, которыми сходились усадьбы двух соседних улиц. Межа у каждого была своя: у кого она имела вид запруды из прошлогодней ботвы, у кого стояли столбики, кое-где были вырыты незатейливые рвы. А огород Григорьевых отделялся от соседского высоким новеньким штакетником, недавно сделанным хозяйственным сыном, Любиным мужем. В конце концов, его не сложно было перескочить, но не в бабкином же возрасте. А она именно на это и отважилась.
Крик во дворе Григорьевых не стихал, только в нем начал различаться голос «забитой насмерть» Любы, что говорило об ее благополучном воскрешении.
— Горюшко, — перекрестилась баба Саша. — Кажется, пронесло.
И вдруг женщины услышали еще один голос, очень знакомый, хоть и измененный ужасом.
— Спасите, люди! Гады, куда вы подевались? Ой, отцепите меня!
— Это же Лизавета кричит, — схватилась Евлампия, моя бабушка. — Пошли за нею.
Когда они добежали до межи, перед их глазами открылась такая картина: баба Лиза висела, зацепившись за забор своими драгоценными трусами. Ее голова с отекшим красным лицом болталась где-то внизу, а ободранные о неотесанные штакетины ноги торчали вверх. Кулаками она колотила о землю, стараясь пойти по ней хотя бы таким образом. Но трусы не отпускали.
— Что там с моими? — сдавленным от прилива крови голосом спросила она, увидев возле себя чьи-то ноги и догадавшись, что это прибежали подруги. — Слышу, будто Люба жива.
— Жива, жива, — успокоила ее Евлампия, первой пришедшая в себя от увиденного. — Пропали твои трусы, подруга.
— Как?! — снова упала в шок Лизавета и дернулась со всей силой, вывернув из земли столбец, на котором держался забор. — Ой... — ее голос потонул в треске, с которым пополам разрывались трусы, обнажая ягодицы.
Лизавета еще сильнее задрыгала ногами. Оставив попытки удержаться за землю, она подхватила ниспадающие на лицо лохмотья и начала закрывать ими оголенный срам. Потеряв опору, ее тело обвисло на уже довольно сильно расшатанном да и не рассчитанном на такие нагрузки штакетнике. Он не выдержал и с грохотом завалился вместе со своей пленницей, разрывая на ней не только белье, но и юбку.
В этот миг к матери подбежал сын и увидел ее лежачей навзничь с вывернутым забором на груди, с обнаженным до пупа телом.
— Мама! Ой, боже ж мой! — бросился он к ней.
— Где Люба? — пролепетала Елизавета.
— На крыше сидит.
— Хай Бог милует! Чего она туда залезла? — баба уже стояла на ногах и держалась за лоб. — Голова кругом идет, — пожаловалась.
— Пить надо меньше и головой вниз не вешаться, — буркнул сын. — Еще и ваша коза... Люба едва убежала от нее.
***
Когда я говорю «баба», «бабушка», то не потому, что эти женщины были в преклонном возрасте, а потому что это было поколение моих бабушек. И тон моего рассказа не печальный и не плаксивый не потому, что мне не болят их трагические судьбы, а потому что они для меня — живые и теплые, я будто вижу их рядом, ощущаю битье их сердец. Ведь только так они обретут среди нас свое бессмертие.
Вечер того дня подруги провели не менее экзотично, чем полдень.
— Пошли на ставок купаться, — предложила снятая с забора Лизавета. — Снимем усталость.
— Да, пойдем освежимся, — согласилась баба Саша.
— Я только козу сдою. Подождете? — спросила у подруг Григорьевша.
— Мне пора домой, — махнула на прощание Настя Негриха, проживающая на другом конце села. — Вы уж без меня.
— И я пойду, — сказала Евлампия. — Елисей не любит, когда меня долго нет.
Лиза поймала взбешенную чужими приставаниями козу, привязала. Затем взяла стульчик и села возле нее, начала доить. Движения у нее были по-пьяному широкие, размашистые. Она отводила правую руку с дойкой далеко вправо, будто замахивалась на кого-то, а потом сжимала дойку, дергала вниз и заводила ее далеко влево. То же повторяла с левой дойкой. Время от времени доярка обеспокоенно посматривала в ведро.
— Вот зараза, целый день гуляла, а молока не принесла, — брюзжала она. — Ведро пустое, как степь в октябре.
— Ты посмотри, какое у нее полное вымя, — показала баба Саша на козу. — Чего ты ссоришься с животным?
— А чего же ведро не звенит от струй молока? Га? — допытывалась Елизавета.
Ее подруга присела, нагнулась, заглядывая под козу.
— Потому что ты руками размахиваешь, будто тебе делать ничего. Все молоко мимо ведра проливается. Посмотри, что ты делаешь! — крикнула баба Саша, показывая туда, куда вылилась еще одна струя из дойки.
— Стой, проклятая! — в сердцах крикнула Лиза на козу. — Крутишься, как наша Любка перед зеркалом. О, а молочко уже и выдоилось!
Дойка закончилась. Коза получила облегчение, а ее хозяйка — облизалась. Но, несмотря на это, она с благодарностью похлопала свою кормилицу по бокам, затем прихватила стульчик и отнесла его в сарай, грохнув там пустым ведром.
Солнце уже коснулось горизонта, когда Лизавета и Саша пришли на берег ставка. Ребятишки разбежались по домам, равно как и взрослые, которые приходили сюда вымыться перед сном. Все вокруг успокоилось и затихло. Где-то разминался на всенощную сверчок, и исподтишка заводилась нетерпеливая лягушка.