В МОСКВЕ
(февраль 72-го)
Когда я выходил из «Шереметьево», складной нож раскрылся у меня в замшевом ботинке и вонзился в ногу. Я еле сдержал стон и, хромая, вышел на улицу: там стоял мой друг Саша, в шубе до пят, растопырив пальцы с золотым агатовым перстнем, дыша перегаром.
Саша за это время успел купить в «Березке» шубу из искусственного волка, которую мы окрестили лупосом, а также шапку из нерпы, потерять невесту Таню и познакомиться с Наташей.
Что касается духового пистолета, из которого я стрелял голубей в Гелиополисе и который благополучно перевез через границу, то его через пару месяцев стырил у меня сосед Нартай.
В Москве я получил немного сертификатов с желтой полосой. В «Березке» купил светлые нейлоновые брюки. В них хорошо было приседать.
На заработанные брежневские рубли купил радиолу «Эстония» — за четыреста двадцать рублей. Это была колоссальная цена — за самый лучший советский продукт. Стереосистема позволяла слушать диски, которых у меня было целых десять. Богатство! Ху, Хендрикс, Easy Rider, Саймон и Гарфункел, «Роллинг Стоунз».
Купил фотоаппарат «Зенит» и начал снимать жанровые сцены на улицах.
Меня понесло.
Я обклеил стены своей комнаты вырезками из западных журналов, слушал рок-музыку и спаивал девушек коктейлями убийственной силы.
На самой большой фотографии Хрущев комично сидел на корточках и грозил кому-то пальцем. Думаю, эта фотка была одной из причин моих дальнейших проблем.
Но обо всем по порядку.
МАРИНА
(март 72-го)
Тогда же, вернувшись из Египта, я повстречал Марину. Странное, короткое знакомство, нарушившее привычный ход жизни.
Я хотел стать дипломатом или журналистом-международником, а в результате оказался на обочине советской жизни.
Это было началом большой любви, наверное, самого сильного чувства, которое я испытал в те годы.
Чем она меня взяла? Открытой, раскрепощенной сексуальностью, сдержанной печалью и ощущением обреченности — своей личной и наших отношений. Она была не такая, как все до тех пор.
Вскоре выяснилось, чем именно она была не такая. Она была блядью, и, можно даже сказать, центровой проституткой. Явление тогда малоизученное.
Жила в Люберцах, в пятиэтажке, с пьющей матерью и отчимом-армянином, который совратил ее, когда ей было пятнадцать. По отчиму была и фамилия — Талалян.
Еще там была — дворовая компания, люберецкая шпана. И бесчисленные соития на полянах, в подворотнях, под платформами вокзалов.
Ей было восемнадцать, и она занималась «этим» три года.
Приезжала в Москву, поджидала иностранцев у интуристовских отелей. Что не мешало ей спать с фарцовщиками и членами той особой теневой тусовки, которая созревала в недрах углубляющегося брежневского маразма.
— Я кончала университет по минетам, — говорила она с неловкой улыбкой.
Рассказала, как в центре Москвы охотилась на итальянцев, французов, финнов.
— Но лучше всех бундеса, — затянулась она «Явой», — они больше всех платят.
Она то и дело произносила: «батник», «Левис», «самострок», «капуста».
А я внимал зачарованно. Это был другой, пугающий и манящий мир.
Она рассказала, как Жора-фарцовщик взял на хранение ее шмотки и продал их. Она осталась без запасов одежды. Пропало все богатство — две пары джинсов, три батника, кружевное белье и итальянские сапожки. Хуже всего, однако, потеря косметики. Без мешочка с косметикой она чувствует себя неполноценной. Какой-то недоделанной.
В ту ночь она выпила две бутылки «Солнцедара», заводила одну и ту же пластинку раз пятьдесят и настойчиво повторяла, что так жить нельзя, что лучше умереть.
Все повторяла и повторяла:
— Так жить нельзя.
К сожалению, я не мог помочь ей деньгами. Я был студентом на предпоследнем курсе и почти все египетские накопления потратил на радиолу «Эстония».
Жизнь в совке была скудна. У меня была одна пара импортных чешских ботинок, я носил джинсы «Клонарис» из Египта, демисезонное венгерское пальто и шапку из лапок песца, которой было лет десять. Лучшим моим аксессуаром были часы «Сейко» за двадцать три египетских фунта с граненым кристаллическим стеклом. Марина стала приходить почти каждый день и удивляла новыми сексуальными фантазиями.
Выпив вермута, она заставляла ставить одну и ту же песню — «Миссис Робертсон» Саймона и Гарфункела. И когда эта песня звучала десятый или пятнадцатый раз подряд, мне начинало казаться, что я схожу с ума. Она же при словах «миссис Робертсон» впадала в транс и просила подлить вина.
Наш роман длился месяц, а может, два. Она была блядью, и что с того? Это не умаляло моего чувства.
Пару раз она намекала, что ей нужны деньги, что ее в очередной раз обворовали. Но я действительно ничего не мог ей дать.
В глубине души я понимал, что такая ситуация не может длиться долго. Что она никогда не уйдет с панели.
Потом ее забрали в милицию. Завели какое-то дело о центровых фарцовщиках и проститутках.
Тогда я не придал этому значения. Но позже, став невыездным, подумал: «А вдруг причина в ней»? Может быть, она рассказала ментам что-то обо мне, и они направили информацию в наш Первый отдел. И тогда, получается, меня заложил не сокурсник, мстительный хохол Фесенко, а моя любимая Марина.
Мы продолжали встречаться.
Когда она выпивала второй коктейль, у нее начинался алкогольный бред.
Хотелось заткнуть уши и перенестись назад — в солнечный Каир. Иногда даже мелькала мысль: «Зачем я с ней связался?»
А за окном лежала слабоосвещенная Москва, редкие авто катились по Ленинградскому проспекту. Мы курили «Родопи», пили венгерский вермут. Сигареты «Марлборо» и виски «Джонни Уокер» оставались недоступной мечтой, равно как и прочие атрибуты «сладкой жизни».
Было в ней что-то домашнее, несмотря на распутность.
Помню, позвонил Марине в Люберцы. Это было в разгар романа. Удивился, что застал дома.
На вопрос: «Что делаешь?» ответила:
— Жарю маме котлеты.
Представил эту банальную сцену и чуть не прослезился.
Что-то должно было произойти.
И оно случилось.
В июне меня забрали на армейские сборы. Всех студентов привезли под Ковров во Владимирской области.