колонны, служившей убежищем полузасохшему гранатовому дереву, слушала и любовалась, причем ее романическая головка витала в легендах, услышанных ею по дороге сюда. Она видела, как старый замок поднимался заново из своих развалин, с башнями, с воротами, с монастырскими арками, по которым гуляют красавицы в длинных корсажах и с матовыми лицами, не краснеющими от жары. Она сама была какой-то принцессой с красивым старинным именем, а музыкант, дававший ей серенаду, был тоже принц, последний из Вальмажуров в крестьянской одежде. 'И тогда, когда кончилась песня', как говорится в старинных рассказах о любовных турнирах, она сломала над своей головой ветку гранатового дерева, на которой висел тяжелый, ярко-пурпурный цветок, и подала его, как награду за серенаду, прекрасному музыканту, а тот галантно прицепил ее к шнуркам своего тамбурина.
VI. МИНИСТР
Прошло три месяца после этого путешествия на гору Корду.
Парламент открывается в Версали под настоящим ноябрьским потопом, соединяющим бассейны парка с низким, туманным небом, обволакивающим обе палаты печальной сыростью и мраком, но не охлаждающим политические страсти. Сессия обещает быть ужасной. Поезда, полные депутатов и сенаторов, перекрещиваются, следуют друг за другом, свистят, громыхают, встряхивают своим грозным дымом, по своему тоже одушевленные распрями и интригами, которые они перевозят под потоками дождя; и в этот часовой переезд, заглушая шум колес о железо, споры продолжаются с такой же яростью и страстью, как и на трибуне. Самый шумный, самый оживленный из всех, это Руместан. Он уже сказал две речи с тех пор, как депутаты вернулись. Он говорит в комиссиях, в коридорах, в буфете, заставляет дрожать стеклянные крыши фотографических зал, где собираются все фракции правой. Только и виднеется повсюду, что его подвижной и тяжелый силуэт, его крупная, вечно работающая голова, покачивание его широких плеч, которого так боится министерство, 'повергаемое' им по всем правилам гибкого и сильного южного борца. Ах! как далеко голубое небо, тамбурины, кузнечики, вся лучезарная декорация вакаций, как все это забыто и погребено! Нума ни минуты не думает о всем этом, захваченный водоворотом своей двойной жизни адвоката и политического деятеля; он, по примеру своего старого учителя Санье, не отказался от адвокатуры, сделавшись депутатом, и каждый день от шести до восьми часов вечера толпился народ в его приемной на улице Скриба.
Кабинет Руместана можно было принять за посольство. Вот его первый секретарь, правая рука оратора, его советник и друг, превосходный гражданский адвокат, по имени Межан, южанин, также как и все люди, окружавшие Руместана, но южанин из Севенн, ближе к Испании, чем к Италии, и потому манеры и слова его отличались сдержанностью и здравым смыслом Санхо. Коренастый, крепкий, уже лысый, с тем желчным цветом лица, который бывает у усидчивых тружеников, Межан делает один всю работу, разбирает дела, приготовляет речи и старается поместить кой-какие факты в звучные фразы своего друга и будущего родственника, говорят сведущие люди. Двое других секретарей, де-Рошмор и де-Лаппара, двое молодых адвокатов, принадлежащих к стариннейшим благородным родам провинции, находятся здесь только для вида и делают при Руместане свои первые политические шаги.
Лаппара, высокий, красивый молодой человек, с стройными ногами, цветущим цветом лица и рыжеватой бородой, сын старого маркиза де-Лаппара, лидера партии в провинции Бордо, представляет собой яркий тип южанина-креола, бахвала, смельчака, лакомого до дуэлей и разных стычек. Пяти лет, проведенных в Париже, ста тысяч франков, 'спущенных' в клубе и уплаченных бриллиантами матери, оказалось достаточно для того, чтобы он приобрел бульварный акцент и внешний чисто парижский лоск. Зато второй, виконт де-Рошмор, ничуть не похож на него; соотечественник Нумы, воспитывавшийся в пансионе Отцов Успения, прошедший юридический факультет в провинции под наблюдением матери и одного аббата, он сохранил от своего воспитания чистосердечность и робость левита, составлявшие контраст с его бородкой a la Людовик XIII, так что у него был полу-утонченный, полу-бессмысленный вид.
Лаппара старается посвятить этого молодого Пурсоньяка в парижскую жизнь. Он учит его, как надо одеваться, показывает, что шикарно и что нет, учит ходить, откидывая голову и выпячивая по-идиотски губы, и садиться в один прием, вдруг, вытягивая ноги так, чтобы под панталонами не обозначались колени. Ему хотелось бы, чтобы тот потерял свою наивную веру в людей и в жизнь, и это пристрастие к бумагомаранью, делающее из него настоящего чиновника. Но нет, виконт любит свои обязанности, и когда Руместан не берет его с собой в парламент или в суд, как сегодня, например, он часами строчит за длинным столом, поставленным для секретарей около кабинета их патрона. Лаппара же подкатил стул к окну и, сидя на нем с сигарой в зубах и вытянутыми ногами, смотрит на дождь, дымящуюся слякоть асфальта и длинную вереницу экипажей, вытянувшуюся вдоль тротуара, кнутами вверх. Сегодня четверг, приемный день г-жи Руместан. Смеркается.
Сколько народа! И это еще не кончено, экипажи подъезжают, да подъезжают. Лаппара, хвастающий тем, что основательно знает ливреи всех знатных домов Парижа, докладывает вслух по мере того, как экипажи останавливаются: 'Герцогиня Сан-Доннино… Маркиз де-Бельгард… Чорт возьми! Вот и супруги Маконсейль… Да в чем же, наконец, дело?' И, обращаясь к худому и длинному субъекту, обсушивающему перед камином свои вязаные перчатки и цветные панталоны, легкие не по сезону и тщательно засученные над прюнелевыми ботинками, он спрашивает:
— Не знаете ли вы чего-нибудь, Бомпар?
— Чего-нибудь!.. Конечно, знаю… Бомпар, мамелюк Руместана, — нечто в роде четвертого секретаря, служащего на побегушках, разузнающего новости и разносящего по Парижу славу своего патрона. Эта должность нимало не обогащает его, если судить по его внешности, но это уже не вина Нумы. Завтрак или обед в день, да время от времени десяти-франковая монета, — вот все, что принимал этот странный паразит, существование которого остается загадкой для его самых интимных друзей. Но зато, спросить его, не знает ли он чего-нибудь, сомневаться в воображении Бомпара, — это большая наивность.
— Да, господа… И даже нечто серьезное…
— Что такое?
— В маршала только что стреляли!..
Произошел минутный столбняк. Молодые люди переглянулись, взглянули на Бомпара, а затем Лашгара, снова растянувшись на своем пуфе, спросил спокойно:
— А ваша горная смола, мой дорогой? Как дела?
— Ах! горная смола… У меня есть другая афера, получше этой…
Ничуть не удивляясь тому, что сообщенное им известие об убийстве маршала произвело так мало впечатления, он принялся рассказывать свою новую комбинацию. О! штука великолепная и такая простая. Дело шло о том, чтобы сцапать те сто двадцать тысяч франков, которые швейцарское правительство выдает ежегодно на призы федеральных стрельбищ. Бомпар в молодости удивительно стрелял в жаворонков. Стоит ему только вновь набить себе руку и это обеспечит ему сто двадцать тысяч франков пожизненного дохода. И как их немудрено заработать, эти деньги! Стоит только не спеша обойти Швейцарию из кантона в кантон с ружьем на плече…
Наш мечтатель оживлялся, описывал, лазал на ледники, спускался по долинам и потокам, сбрасывал лавины перед пораженными молодыми людьми. Из всех выдумок этих бешеных мозгов эта последняя была самая необычайная и он передавал ее с убежденным видом, лихорадочным взором и таким внутренним огнем, что лоб его покрывался крупными морщинами.
Внезапный приход Межана, вернувшегося из суда и запыхавшегося, прекратил эти бредни.
— Великая новость!.. — сказал он, бросая свой портфель на стол. — Министерство пало.
— Возможно ли!
— Руместан делается министром народного просвещения…
— Я это знал, — сказал Бомпар.
И, увидя, что они улыбаются, добавил:
— Ну, да, господа… я там был… и только-что оттуда.
— Так что же вы не сказали этого?