кузина, тетушка Порталь, герцогиня Сан-Доннино, были набожными католичками. Зато он крайне удивился, заметив после нескольких месяцев супружества, что Розали не ходит в церковь. Он сказал ей:

— Разве вы никогда не ходите исповедываться?

— Нет, друг мой, — ответила она спокойно. — Да и вы тоже, как я вижу.

— О! я, это другое дело.

— Почему?

Она смотрела на него такими искренно и ясно удивленными глазами, она так мало, очевидно, сознавала, что женщина существо низшее, что он не нашелся ответить ей и допустил ее объясниться. О! она нимало не была свободомыслящей и неверующей. Воспитанная в прекрасном парижском пансионе, где законоучителем был священник церкви святого Лаврентия, она до 17-ти лет, до своего выхода из пансиона и даже еще дома в продолжение еще нескольких месяцев, продолжала выполнять свои религиозные обязанности вместе с матерью, благочестивой южанкой; но вдруг, ни с того ни с сего, в ней что-то порвалось, и она сообщила своим родителям о непобедимом отвращении, которое внушала ей исповедальня. Мать ее попробовала сломить то, что ей казалось капризом, но в дело вмешался сам Лё- Кенуа.

— Оставьте, оставьте… Со мной случилось то же самое и в те же самые годы, как с нею.

И с той минуты она советовалась только с своей юной совестью и поступала только согласно с нею… Тем не менее, будучи парижанкой и светской женщиной, она ненавидела всякую бестактную независимость, и если Нума непременно желает бывать в церкви, она станет сопровождать его подобно тому, как сопровождала свою мать, но не согласится на ложь, на притворство, раз она больше не верит.

Он слушал ее, цепенея от изумления, в ужасе, что слышит подобные вещи от нее и притом так энергично высказанные, так ясно обрисовывающие ее нравственный склад, что все его идеи южанина о женской зависимости разлетелись как дым.

— Значит, ты не веришь в бога? — сказал он своим самым звучным адвокатским голосом, торжественно поднимая палец к лепным украшениям потолка.

Это первое недоразумение нимало не нарушило, однако, согласия новобрачных. Точно желая заслужить прощение, молодая женщина удвоила свою предупредительность, свою изобретательную и всегда улыбающуюся покорность. Быть может, менее ослепленная теперь, чем в первые дни, она смутно предчувствовала такие вещи, в которых не смела даже признаваться себе, но она все-таки, несмотря ни на что, была счастлива, потому что она этого хотела, потому что она жила еще в тех облаках, в которые попадают новобрачные, благодаря перемене жизни и познанию их женской судьбы, и в которые они попадают еще окутанные мечтами и неведением, как бы составляющими обрывки белого подвенечного тюля. Пробуждение не могло замедлиться, и оно наступило неожиданно и ужасно. Раз летом, — они проводили лето в Орсэ, в имении семьи Лё-Кенуа, — Розали, по отъезде отца и мужа в Париж, куда они отправлялись каждое утро, заметила, что ей не хватает одной модели детского белья, которое она шила. Ну, да, боже мой, она сама это шила. Конечно, все это можно купить готовое и роскошное, но настоящие матери, те, которые делаются матерями заранее, любят сами шить и кроить, и по мере того как наполняется картонка с детской одеждой, они чувствуют, что торопят его рождение и что каждый стежок приближает их к этому счастливому моменту. Ни за что на свете Розали не лишила бы себя этой радости и не позволила бы никому притронуться к огромной работе, предпринятой ею пять месяцев тому назад, с тех пор, как она приобрела уверенность в своем счастии. Там, в Орсэ, на скамейке под развесистым деревом, на которой она работала, была целая выставка маленьких чепчиков, которые влезали на кулак, маленьких фланелевых платьиц, детских кофточек, прямые рукава которых ясно передавали всю жизнь и неловкие жесты младенцев… И вдруг недоставало одной модели.

— Пошли за нею горничную, — сказала ее мать.

Горничную, вот еще!.. Да разве она найдет?..

— Нет, нет, я съезжу сама… До двенадцати часов я займусь покупками… А потом я сделаю сюрприз Нуме и разделю с ним его завтрак.

Мысль об этом импровизированном завтраке с мужем в их квартире на улице Скриба, наполовину закрытой, с снятыми занавесками и чехлами на мебели, забавляла ее точно школьническая проделка. Покончив свои дела, она стала подниматься по лестнице без ковра, как это бывает в парижских домах летом, и, смеясь про себя, говорила себе, осторожно вставляя ключ в замок для того, чтобы сделать ему сюрприз.

— Я немножко запоздала… Он, должно быть, уже позавтракал.

И действительно, в столовой оставались лишь объедки вкусного завтрака на два прибора, да лакей в клетчатой куртке, расположившийся за столом и опоражнивавший бутылки и блюда. Сначала она не подумала ни о чем другом, как о неудавшемся, по ее же вине, завтраке вдвоем. Ах! если бы она не прокопалась так долго в этом магазине, любуясь хорошенькими безделками с вышивками и кружевами.

— Барин вышел?

Ее не поражали еще ни молчание лакея, ни внезапная бледность этого наглого, плоского лица, обрамленного двумя длинными бакенбардами. Она видела лишь волнение слуги, застигнутого врасплох на месте преступления, виновного в краже и обжорстве. Пришлось, однако, признаться, что он еще дома… и занят делами… И надолго еще занят. Но как все это медленно говорилось, заикаясь, как дрожали руки у этого человека, убиравшего со стола и ставившего прибор своей барыни.

— Барин завтракал один?

— Да, барыня… То-есть нет… С господином Бомпаром.

Она смотрела на какое-то черное кружево, брошенное на стул. Лакей тоже видел его и, так как глаза их встретились на одной и той же вещи, ее внезапно осенила мысль. Вдруг, не говоря ни слова, она бросилась вперед, пробежала через приемную, прямо подошла к двери кабинета, распахнула ее настежь и упала, как подкошенная. Они даже не подумали запереться на ключ.

О, если бы вы видели эту сорокалетнюю женщину, изношенную блондинку, с угреватым лицом, тонкими губами и помятыми веками, кожа которых походила на старую кожу перчатки; под глазами фиолетовые круги, следы разгульной жизни, четыреугольные плечи и скверный голос. Но она была знатная барыня… маркиза д'Эскарбес… а для нашего южанина это заменяло все: под гербом он не замечал настоящего вида этой женщины. Разлученная с своим мужем скандальным процессом, в ссоре с своей семьей и с лучшими аристократическими домами, г-жа д'Эскарбес присоединилась к Империи и завела у себя политическую и дипломатическую гостиную с полицейским душком, которую посещали самые видные тогдашние деятели, но где они бывали без жен; затем, после двух лет интриг, когда она создала себе партию и приобрела влияние, она задумала подавать апелляцию. Руместан, защищавший ее в первой инстанции, никак не мог отказаться от посещений ее. Тем не менее он колебался, в виду ее чересчур резко определенных воззрений. Но маркиза так взялась за дело, и тщеславие адвоката было до того польщено ее манерой, что он перестал сопротивляться. Так как до апелляции теперь было недалеко, — они видались ежедневно то у него, то у нее, живо подвигая их двойное дело.

Розали чуть не умерла от этого ужасного открытия, поразившего ее так внезапно в самое болезненное чувствительное место ее женского сердца, накануне материнства, когда она носила в себе два сердца, два очага страдания. Ребенок тут же умер, мать пережила его, но когда, после трехдневного забытья, к ней вернулась память, а следовательно и способность страдать, с ней случился такой припадок слез, что ничто не могло ни остановить, ни осушить их горького потока. Когда, без крика и жалобы, она вдоволь наплакалась над изменой мужа и друга, ее слезы вдвойне струились перед пустой колыбелью, где спали только сокровища детского гардероба под занавесками на голубой подкладке. Бедный Нума был почти в таком же отчаянии. Его великая надежда на рождение маленького 'Руместана-старшего', всегда украшенного престижем в провансальских семьях, была разрушена, уничтожена по его вине; это бледное женское лицо с его выражением отречения, это горе, эти стиснутые зубы, эти глухие рыдания разрывали ему душу, ибо были так отличны от проявлений его собственной печали и его поверхностной чувствительности, выказываемой им, пока он сидел у подножия постели своей жертвы, с полными слез глазами и дрожащими губами. 'Розали… ну, ну, что ты…' Он только и мог сказать, что это, но чего только не крылось в этих незначащих словах, произнесенных с южным акцентом и жалобным тоном. Тут подразумевалось: 'Да не огорчайся же, глупенькая… Есть из-за чего! Разве это мешает мне любить

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату